Я искал камешки на диком пляже. Накануне штормило, волны шипя переползали пляж до белых стен Приморского санатория. Сейчас море стихло, ушло в свои пределы, обнажив широкую, шоколадную, с синим отливом полосу песка, отделенную от берега валиком гальки. Этот песок, влажный и такой твердый, что на нем не отпечатывался след, был усеян сахарными голышами, зелено-голубыми камнями, гладкими, округлыми стекляшками, похожими на обсосанные леденцы, мертвыми крабами, гнилыми водорослями, издававшими едкий йодистый запах. Я знал, что большая волна выносит на берег ценные камешки, и терпеливо, шаг за шагом обследовал песчаную отмель и свежий намыв гальки.
— Эй, чего на моих трусиках расселся? — раздался тоненький голос.
Я поднял глаза. Надо мной стояла голая девчонка, худая, ребрастая, с тонкими руками и ногами. Длинные мокрые волосы облепили лицо, вода сверкала на ее бледном, почти не тронутом загаром теле, с пупырчатой проголубью от холода.
Девчонка нагнулась, вытащила из-под меня полосатые, желтые с синим трусики, встряхнула и кинула на камни, а сама шлепнулась плашмя на косячок золотого песка и стала подгребать его к бокам.
— Оделась бы хоть… — проворчал я.
— Зачем? Так загорать лучше, — ответила девчонка.
— А тебе не стыдно?
— Мама говорит, у маленьких это не считается. Она не велит мне в трусиках купаться, от этого простужаются. А ей некогда со мной возиться…
Среди темных, шершавых камней что-то нежно блеснуло: крошечная чистая слезка. Я вынул из-за пазухи папиросную коробку и присоединил слезку к своей коллекции.
— Ну-ка, покажи!..
Девчонка убрала за уши мокрые волосы, открыв тоненькое, в темных крапинках лицо, зеленые, кошачьи глаза, вздернутый нос и огромный, до ушей, рот, и стала рассматривать камешки.
На тонком слое ваты лежали: маленький, овальный, прозрачный, розовый сердолик и другой сердолик покрупнее, но не обработанный морем и потому бесформенный, глухой к свету, несколько фернампиксов в фарфоровой, узорчатой рубашке, две занятные окаменелости — одна в форме морской звезды, другая с отпечатком крабика, небольшой «куриный бог» — каменное колечко и гордость моей коллекции — дымчатый топаз, клочок тумана, растворенный в темном стекле.
— За сегодня собрал?
— Да ты что?.. За все время!..
— Не богато.
— Попробуй сама!..
— Очень надо! — Она дернула худым, шелушащимся плечом. — Целый день ползать по жаре из-за паршивых камешков!..
— Дура ты! — сказал я. — Голая дура!
— Сам ты дурачок!.. Марки небось тоже собираешь?
— Ну, собираю, — ответил я с вызовом.
— И папиросные коробки?
— Собирал, когда маленьким был.
— А чего ты еще собираешь?
— Раньше у меня коллекция бабочек была…
Я думал, ей это понравится, и мне почему-то хотелось, чтобы ей понравилось.
— Фу, гадость! — Она вздернула верхнюю губу, показав два белых острых клычка. — Ты раздавливал им головки и накалывал булавками?
— Вовсе нет, я усыплял их эфиром.
— Все равно гадость… Терпеть не могу, когда убивают.
— А знаешь, чего я еще собирал? — сказал я, подумав. — Велосипеды разных марок.
— Ну да?
— Честное слово! Я бегал по улицам и спрашивал у всех велосипедистов: «Дядя, у вас какая фирма?» Он говорил: «Дукс», или там «Латвелла», или «Оппель». Так я собрал все марки, вот только «Эндфильда модели Ройаль» у меня не было… — Я говорил быстро, боясь, что девчонка прервет меня какой-нибудь насмешкой, но она смотрела серьезно, заинтересованно и даже перестала сеять песок из кулака. — Я каждый день бегал на Лубянскую площадь, раз чуть под трамвай не угодил, а все-таки нашел «Эндфильд Ройаль»! Знаешь, у него марка лиловая с большим латинским «Р»…
— А ты ничего… — сказала девчонка и засмеялась своим большим ртом. — Я тебе скажу по секрету, я тоже собираю…
— Чего?
— Эхо… У меня уже много собрано. Есть эхо звонкое, как стекло, есть как медная труба, есть трехголосое, а есть горохом сыплется, еще есть…
— Ладно врать-то! — сердито перебил я.
Зеленые, кошачьи глаза так и впились в меня.
— Хочешь, покажу?
— Ну, хочу…
— Только тебе, больше никому. А тебя пустят? Придется на Большое седло лезть.
— Пустят!
— Так завтра с утра и пойдем. Ты где живешь?
— На Приморской, у болгар.
— А мы у Тараканихи.
— Значит, я твою маму видел! Такая высокая, с черными волосами?
— Ага. Только я свою маму совсем не вижу.
— Почему?
— Мама танцевать любит… — Девчонка тряхнула уже просохшими, какими-то сивыми волосами. — Давай купнемся напоследок!
Она вскочила, вся облепленная песком, и побежала к морю, сверкая розовыми узкими пятками.
…Утро было солнечное, безветренное, но не жаркое. Море после шторма все еще дышало холодом и не давало солнцу накалить воздух. Когда же на солнце наплывало папиросным дымком тощее облачко, снимая с гравия дорожек, белых стен и черепичных крыш слепящий южный блеск, — простор угрюмел, как перед долгой непогодью, а холодный ток с моря разом усиливался.
Тропинка, ведущая на Большое седло, вначале петляла среди невысоких холмов, затем прямо и сильно тянула вверх, сквозь густой, пахучий ореховый лес. Ее прорезал неглубокий, усеянный камнями желоб, русло одного из тех бурных ручьев, что низвергаются с гор после дождя, рокоча и звеня на всю округу, но иссякают быстрее, чем высохнут дождевые капли на листьях орешника.
Мы отмахали уже немалую часть пути, когда я решил узнать имя моей приятельницы.
— Эй! — крикнул я желто-синим трусикам, бабочкой мелькавшим в орешнике. — А как тебя зовут?
Девчонка остановилась, я поравнялся с ней. Ореховая заросль тут редела, расступалась, открывая вид на бухту и наш поселок — жалкую горстку домишек. Огромное, серьезное море простиралось до горизонта водой, а за ним — туманными, мутно-синими полосами, наложенными в небе одна над другой. А в бухте оно притворялось кротким и маленьким, играя, протягивало вдоль кромки берега белую нитку, скусывало ее и вновь протягивало…
— Не знаю даже, как тебе сказать, — задумчиво проговорила девчонка. — Имя у меня дурацкое — Викторина, а все зовут Витькой.
— Можно Викой звать.
— Тьфу, гадость! — Она знакомо обнажила острые клычки.
— Почему? Вика — это дикий горошек.
— Его еще мышиным зовут. Терпеть не могу мышей!
— Ну, Витька так Витька, а меня — Сережа. Нам еще далеко?
— Выдохся? Вот лесника пройдем, а там уже и Большое седло видно…
Но мы еще долго петляли терпко-медвяно-душным орешником. Наконец тропинка раздалась в каменистую дорогу, бело сверкающую тонким, как сахарная пудра, песком, и вывела нас на широкий, пологий уступ. Тут, в гуще абрикосовых деревьев, ютилась сложенная из ракушечника сторожка лесничего.
Едва мы подступили к уютному домику, как тишина взорвалась бешеным лаем. Гремя цепями, навешенными на длинную проволоку, на нас вынеслись два огромных, лохматых, грязно-белых пса, взвились в воздух, но, удушенные ошейниками, выкатили розовые языки, захрипели и шмякнулись на землю.
— Не бойся, они не достанут! — спокойно сказала Витька.
Зубы псов клацали в полушаге от нас, я видел репьи в их загривках, клещей, раздувшихся с боб, на храпе, только глаза их тонули в шерсти. Странно, из сторожки никто не вышел, чтобы унять псов. Но как ни кидались псы, как ни натягивали проволоку, они не могли нас достать. И когда я уверился в этом, мне стало щемяще-радостно. Наш поход вел нас к скалам и пещерам, населенным таинственными голосами, не хватало лишь грозных стражей, драконов, преграждающих смельчакам доступ к тайне. И вот они, драконы, — эти заросшие, безглазые, с красномясым зевом псы!
И опять мы петляем орешником по ниточно сузившейся тропе. Тут орешник не такой густой, как внизу, многие кусты посохли, на других листва изъедена в паутину мелким, блестящим, черным жучком.
Я устал и злился на Витьку. Она знай себе вышагивала своими тонкими, прямыми, как палки, ногами с чуть скощенными внутрь коленками. Но впереди вдруг просветлело, я увидел склон, поросший низкой бурой травой, вдалеке тянулась кверху серая скала.