«Я отчетливо помню, как знаменитый карикатурист спускался из своей мастерской вниз и затем появлялся в роскошных гостиных отеля Пимодан, где в 1848 году собиралось подавляющее большинство художников острова Сен-Луи, чтобы послушать музыку крупнейших германских мастеров. Иногда здесь можно было заметить высокую печальную фигуру Делакруа, и не раз я видел, с какой глубокой симпатией живописец „Фауста“ относился к автору „Древней истории“»[10].
К тому же времени восходит начало знакомства Домье с Теодором де Банвилем {103}, чьей дружбой художник впоследствии чрезвычайно дорожил. Автор «Фантастических од» включил в свои «Воспоминания» прелестный рассказ о своем первом визите к Домье.
Надо было заменить устаревшую виньетку газеты «Корсар», в которой сотрудничал Банвиль. Прежний рисунок, невыносимо приевшийся всем, был выполнен в свое время Тони Жоанно. На нем художник изобразил битву на палубе корабля: огромный верзила-матрос мелодраматично вздымал кверху гигантское перо, между тем как его товарищи вокруг добросовестно готовились к морской битве…
Со всей страстностью юности Банвиль стал уговаривать главного редактора газеты Вирметра, чтобы тот заказал новый рисунок Оноре Домье: «Это живописец нравов, — говорил он, — этот великий сатирик — несомненный гений!»
Сначала Вирметр с негодованием отверг это предложение. Подобно многим другим, он «считал Домье кровожадным вандалом». Но в конце концов, поддавшись пылким доводам Банвиля, он сдался. Было решено, что Домье сделает рисунок для «Корсара» за немалое по тем временам вознаграждение в сто франков. Все переговоры молодой поэт взял на себя.
Поспешим же вслед за Банвилем к Домье. Его живой рассказ снабдит нас денными сведениями о художнике, точнее, о человеке Оноре Домье:
«Когда я вошел в мастерскую, Домье сидел у стола, склонившись над литографским камнем. Он работал, напевая про себя рондо Кеттли „Блаженны обитатели прекрасных холмов Гельвеции“. Пустенькие слова песни заворожили его раз навсегда, словно наваждение, и помогали ему терпеливо переносить долгие часы тяжкого, кропотливого труда. Я с восхищением разглядывал его лицо, дышавшее силой и добротой, маленькие проницательные глазки, вздернутый нос — казалось, тут природа пожелала нарушить идеальную правильность черт — и тонкий, красивый, широкий рот. Прекрасно было все лицо художника, столь похожее на лица буржуа, которых он рисовал, но озаренное и согретое живым пламенем духа. Я сразу же объяснил Домье цель моего визита, настаивая, чтобы он сделал рисунок, за которым я пришел, и, главное, извинился — раз и навсегда — за то, что не смогу заплатить ему более ста франков.
Впрочем, дело было не в деньгах; деньги Домье ни во что не ставил. Хуже было другое: он вовсе не хотел делать этот рисунок. Сначала он сказал, что устал и что ему надоели гравюры на дереве и он больше не хочет их делать, потому что только литографский карандаш поспевает за его мыслью, тогда как графит строптив и не слушается его, что, наконец, он возненавидел эти рисунки, ведь в девяти случаях из десяти ты оказываешься предан и опозорен гравером.
Я возразил ему, что все это не важно, я говорил, что в редакции „Корсара“ нас собралась целая группа молодых людей, поэтов, воодушевленных одной мечтой, одним стремлением, романтическим порывом, любовью к жизни, всем тем, что могло быть выражено только рисунком Домье. Мы хотим и должны получить этот рисунок, и я поклялся редактору, что раздобуду его. Я уже страдал и боролся за этот рисунок, я заранее был им очарован. Увидев, что я никак не хочу отступиться, Домье решил открыть мне истинную причину отказа:
— Послушайте, — сказал он, — без фраз, вы мне очень нравитесь, и, чтобы быть вам полезным, я сделал бы все, что угодно, кроме этого рисунка: кто бы его ни сделал, он все равно будет идиотским. И к дьяволу все аллегории, в которых нет никакого смысла. Поймите же: газета не корабль, а корсар — не писатель. А тут, как ни возьмись за дело, все равно придешь к той же чепухе: журналист, который пишет пушечным жерлом, или же солдат, который сражается пером! Нет, нет, в моей семье брезгуют таким хлебом!
Высказавшись этаким образом, Домье вновь затянул свое рондо: „Вдали от интриганов, кокеток, подлецов!..“
И снова он повторил мне, что не станет делать этот рисунок. А я в ответ поклялся, что он его сделает. Наконец, уже с нетерпением, но по-прежнему улыбаясь и временами прерывая свои слова пением все того же ужасного рондо Кеттли, он сказал мне без обиняков: „Я работаю с утра и до вечера, потому что так надо, но, в сущности, я необыкновенно ленив. И когда дело не касается повседневной работы, на которую я обречен, моя леность подсказывает мне самые удивительные выдумки. Если вы будете во что бы то ни стало добиваться этого рисунка, а я, по слабости, вам его пообещаю, вы не представляете себе, к каким хитростям, к каким изощренным уловкам, к какой малодушной лжи я стану прибегать, чтобы только не сдержать свое слово“.
— А я, — сказал я, — я буду отвечать хитростью на хитрость, и мы с вами уподобимся героям „Илиады“.
— Значит, — спросил художник, — вы будете надоедливее любого редактора?
— Конечно, — отвечал я, и Домье, оправившись от минутной растерянности, снова запел рондо Кеттли»[11].
Теодор де Банвиль сдержал слово. Начиная с этой минуты, он то и дело приходил в мастерскую и все время требовал рисунок. А Домье, столь же упрямый, как и он, неизменно обещал ему виньетку на послезавтра.
Наконец, как-то раз Домье вдруг взял в руки чистую гладкую доску и всего за один час… придумал и виртуозно исполнил рисунок для газеты «Корсар». Вышел безусловный шедевр.
На переднем плане разные Роберы Макеры, адвокаты, судьи, жонглеры, проститутки, уродливые генералы падали на землю сраженные, разрубленные пополам, поверженные, как марионетки, пушечным выстрелом. Вдали, на безмятежном море, в облаке дыма, был виден маленький бриг, с которого раздался тот самый выстрел, который смел всех этих полишинелей.
Вне себя от радости, Банвиль тут же помчался с этим рисунком к Вирметру. Однако тот нашел его отвратительным и совершенно непригодным. Тем не менее он вручил своему незадачливому посланнику обещанные сто франков.
Домье, как опытный человек, нисколько не удивился суждению Вирметра.
— Что? — сказал он своему юному другу. — Вас еще удивляют подобные вещи? Но, мой милый поэт, чтобы нравиться всем, разве не надо быть шарманкой, конфеткой или восковой фигурой?
Своим республиканским пылом и энергичными нападками на правящую партию Домье завоевал дружбу замечательного человека, а именно — Жюля Мишле {104}. Было начало 1851 года. Вторая Республика лежала в агонии. Великого историка революции лишили кафедры. Тогда Домье сделал рисунок: «Горенфло вместо Мишле» в «Коллеж де Франс», на котором изобразил монаха, исступленно ораторствующего перед пустыми скамьями аудитории.
Этот острый выпад вызвал восторг студентов и их наставника, который прислал художнику следующее письмо:
«30 марта 1851 года
Вы оказали мне, дорогой мсье, большую услугу. Ваш великолепный рисунок, повсюду выставленный в Париже, осветил вопрос лучше десяти тысяч статей.
Меня поразило не только Ваше остроумие, но и удивительная сила выразительности, с которой Вы раскрыли суть дела.
Я вспоминаю другой рисунок {105}, которым Вы наглядно разъяснили даже самым простодушным людям право Республики. Она возвращается к себе домой. И застает за столом воров, которые при виде ее спасаются бегством. В ней сила и уверенность хозяйки. Этим определена ее сущность и ее право ясно для всех. Только она хозяйка Франции.
Решение всякого вопроса продвигается лишь тогда, когда находят яркий, сильный образ, убедительный для всех. С того дня, когда Мольер нашел образ Тартюфа, создав правдивый его портрет, Тартюф уже не мог не существовать.
Я с радостью предвижу время, когда правительство и народ будут однозначны, и этот народ, став воспитателем, несомненно, призовет к себе на службу Ваш гений. Есть художники приятные, но только у Вас одного — сила. Через Вас народ сможет говорить с народом.
Сердечно жму Вашу руку