Кобенцель пошел сказать кучеру, чтобы подавал экипаж, однако найти его не смог. Он хотел позвать на помощь курьера, который только что ездил на квартиру к Хотеку, но тот уже предусмотрительно перебрался куда-то с диванчика, где его однажды застали, и лег в другом месте. Где, неизвестно.
Одеваясь, Кобенцель прикинул расстояние до дома Людвига. Не так уж далеко, и нет опасности разминуться с Хотеком — дорога одна. Он открыл ящик стола, положил в карман миниатюрный французский пистолет — на тот случай, если нападет Ванька Пупырь. Подвиги этого бандита вызывали в Петербурге столько слухов, что обсуждать их не считалось зазорным и в светских гостиных. Авось при встрече с ним палец не откажется взвести и спустить курок. Пальнуть хотя бы в воздух… Мертвая тишина царила вокруг. Как по заколдованному замку, чья хозяйка уколола себе палец веретеном, Кобенцель прошел из кабинета к парадному, спустился по ступеням и бодро зашагал в сторону Миллионной.
Про Ваньку Пупыря говорили, будто он оборотень и ночами рыщет по городу в волчьем облике.
Иван Дмитриевич охотился за ним с Рождества, но вблизи видел только однажды, когда тот спустил шлюпку на растяпу Сыча. Это был приземистый малый, необычайно широкий в груди, с длинными руками, короткими ногами и совершенно без шеи. Выходя на промысел, он обычно повязывал голову платком, и в тот раз поверх него удалось рассмотреть лишь глаза — маленькие, гнусно-синие, свиные. На волка он походил меньше всего. Человек, способный обернуться серым братом, должен быть поджарым, желтоглазым, хищным во взгляде и в повадках. Иван Дмитриевич подозревал, что Пупырь нарочно распускает про себя такие слухи, дабы его не узнавали на улицах. Как рассказывали те, кто от него пострадал, они боялись оборотня с бесшумной походкой, а Пупырь приближался к ним, громко топая. Этакая колода с ручищами ниже колен.
Лет пять назад он был арестовал за убийство солдата у казенных винных магазинов, сидел в остроге, бежал и зимой объявился в столице. Но ни Иван Дмитриевич, ни его агенты не знали, что Пупырь, поднакопив деньжат, собирался переехать на постоянное жительство в город Ригу и открыть там трактир с русской кухней. Откуда-то ему было известно, что таким трактирам покровительствует рижский полицмейстер, считавший, будто подобные заведения служат государственной пользе, способствуют единству империи. Денег для осуществления этого плана требовалось много — и на трактир, и на то, чтобы подкупить писарей и получить паспорт, но ограбить чей-нибудь дом или лавку Пупырь не решался: в одиночку трудно, а связываться с кем-то он не хотел, промышлял на улицах. Однако сорванные с прохожих шубы и шапки сбывать становилось все хлопотнее. То ли дело золото, камешки. Любой ювелир купит и не спросит, где взял.
Последние дни, зная, что Иван Дмитриевич оставил все дела и охотится только за ним, Пупырь на промысел не выходил, почти безотлучно сидел у своей сожительницы, тощенькой, безгрудой и безответной прачки Глаши. У нее он хранил награбленное добро, здесь отсыпался после бессонных ночей.
Глаша жила в дровяном подвале, за рубль в месяц снимала угол с вентиляционным окошком, отгороженный от поленниц дощатой переборкой. Пупыря она приветила, ничего о нем не зная, в декабре, в лютые морозы, когда тот, ободранный и синий, с ушами в коросте, попросился переночевать в прачечной, у котлов. Привела к себе, накормила, обогрела из жалости. Думала, бедолага какой. А оказалось вон что: душегуб. Какая с душегубом любовь? Сережки серебряные подарил, так Глаша их в сортире утопила. И ворованных платков у него не брала. Даже спать ложилась на полу, отдельно. Пупырь вселял ужас. Собаки и те, завидя его, поджимали хвосты. «У меня волчий запах», — говорил он. Волос он не имел ни на лице, ни на теле, но шкура у него была такая толстая, что клопы не прокусывали. По ночам, лежа без сна, Глаша плакала и молилась, чтобы этот дьявол не вернулся. Душегуб окаянный! Страшно было с ним жить, но выгнать — еще страшнее. Убьет! А при одной мысли, что можно донести в полицию, отнимался язык: убежит с каторги и опять же убьет. Даже подругам в прачечной ничего не рассказывала, боялась.
Иногда, поев, он ей что-то говорил про город Ригу, где живут немцы и чухна, тоже аккуратный народец, а какие русские там есть, все чисто живут, не как Глаша, полы метут каждый день, у всех половики войлочные, и трясут их в особых местах, не где попало. Он вообще любил чистоту и Глашу попрекал, что грязно живет. На веревке у него всегда сохли три тряпочки: одна для рук, другая для чашек, третья еще для чего-то, и не дай Бог перепутать. От этих тряпочек совсем уж накатывала безысходная тоска, самой хотелось по-волчьи завыть.
Все последние ночи Пупырь никуда не ходил, лежал на койке с открытыми глазами, выспавшись за день, и время от времени принимался петь про какого-то батальонного командира, который был «ой начальник, командир» и «не спал, не дремал, батальон свой обучал». Иногда вставал и докрасна калил железную печурку, после чего снимал рубаху, сидел голый. За полночь возвращаясь домой, Глаша слышала его запах, от которого кисло и мерзко делалось во рту. Одно хорошо, что любовь у них кончилась. Пупырю не шибко-то нужна была бабья любовь.
— Тебя, Глафирья, — говорил он, когда Глаша приходила из прачечной, — не в гробу схоронят, а в корыте. А заместо креста валек воткнут.
При этом ей всякий раз становилось не по себе: глядишь, и впрямь креста на могилу не сколотят за то, что приютила этого сатану.
Несколько дней Глаша не была у себя в подвале, ночевала в прачечной, на гладильном столе. И как-то под утро, вдруг проснувшись, решила: будь что будет, пойду в полицию.
Она знала, к кому идти.
Недели три назад Пупырь, потаскав Глашу за волосы, чтобы не упрямилась, напялил на нее чью-то беличью шубу — самую первую его добычу, которую так и не удалось продать, заставил повязать сорванный с какой-то купчихи пуховый платок и силком выволок на Невский — гулять, как все люди гуляют. Глаша шла с ним под ручку, ног не чуя под собой от стыда и страха. В каждой встречной барыне мерещилась хозяйка шубы или платка. Пупырь важно вышагивал рядом в своем лаковом раздвижном цилиндре, в шинели с меховым воротником и орлеными пуговицами — настоящий барин. Время от времени он кланялся кому-нибудь из прохожих. Некоторые смотрели на него удивленно, а некоторые, думая, что не признали знакомого и стыдясь этого, с преувеличенной вежливостью отвечали на поклон, брали под козырек, приподнимали шляпы. Шли чинно, Пупырь опять молол что-то про город Ригу, про то, будто он государю человек полезный, шубы ворует не просто так, а для будущей государственной пользы… Гуляючи, встретили человека с длинными бакенбардами, видными даже со спины. «Над сыщиками начальник, — сказал Пупырь. — Меня ловит, крымза. Да хрен поймает!»
Рано утром, от собственного плача проснувшись на гладильном столе, Глаша твердо решила сегодня же идти в полицию, искать этого, с бакенбардами. Будь что будет… Но день миновал, и никуда-то она не пошла. Оправдывалась перед собой, что вот приведет полицейских, а Пупыря нет: ушел, не дождавшись ее, и все свое добро унес. Как тогда докажешь им, что не обманула? Ее же и схватят, поведут в тюрьму… Глаша так ясно представляла эту картину, столько раз в облаках горячего пара повторяла, разговаривая сама с собой, что нет его, сбежал, ирод, что к вечеру поверила: так оно и есть. Домой летела как на крыльях. Спустилась в подвал, и точно: избушка на клюшке. С бьющимся сердцем она пошарила под рогожкой, куда клали ключ, отщелкнула замок. Пусто! Бросилась к полкам и завыла от бессилия, от напрасной надежды, которая, как пузырь у рыбы, мгновенно раздулась в груди, отрывая сердце от тела, тело — от земли, и лопнула. Все рубахи Пупыря, ею стиранные, все подштанники, все шейные и носовые платки аккуратными стопками лежали на досках. Сунулась в тайник среди поленниц — оттуда пахнуло траченым мехом. Вся добыча здесь, значит, еще придет.