Глаша зачерпнула из ведра воды, попила, лязгая зубами о край ковша и тоненько подвывая от безнадежности. Холод прошел по горлу, и стало спокойнее. Она заглянула в то место, где Пупырь хранил свою гирьку на цепочке. Тетрадь с кулинарными рецептами для будущего трактира лежала там, но гирьки не было. Глаша почувствовала, как у нее слабеют ноги. Если он сегодня еще кого-нибудь загубит, это ей не простится. Нет, не простится! Не отмолить греха…
Глаша выбежала на улицу, и ее захлестнуло снежным неводком. В домах гасли огни, лишь окна подъездов желтыми переборчатыми колодцами стояли в темноте.
Кучер князя фон Аренсберга объяснил подробно и даже нарисовал на салфетке: за трактиром «Три великана» свернуть в подворотню, там будет флигель в два этажа, подняться наверх… Но Левицкий, которому поручено было привести в Миллионную бывшего княжеского лакея Федора, дома его не застал. С полчаса он побродил около, плюнул и поехал к приятелю, где на фанты играл с девицами в карты — в шнип-шнап-шнур и в «дурачки», лишь изредка, в силу привычки, передергивая. Напоследок он пару раз нарочно проиграл. Вначале его приговорили к сидению на бутылке из-под шампанского, потом велели изобразить греческого оратора Демосфена, то есть произнести похвальную речь хозяйке дома, предварительно положив в рот горсть подсолнухов. Левицкий справился с тем и с другим и в начале одиннадцатого часа вновь поехал за Федором. Но конура по-прежнему была пуста, дверь на замке.
Пощелкивая подсолнухи, которые он, произнеся речь, выплюнул себе в карман, Левицкий вышел во двор. Становилось холодно, ветер пронизывал до костей. Махнув рукой, он решительно дошагал до подворотни, постоял там, хотел уже кликнуть проезжавшего мимо извозчика, однако в последний момент все-таки не дал себе воли. Уходить, не исполнив поручения, было опасно. Иван Дмитриевич мог и не спустить, перед ним так просто не оправдаешься.
Левицкий знал, что его тайный начальник беспощаден к шулерам. Один вид карты с незаметным, иголочкой нанесенным крапом приводил Ивана Дмитриевича в бешенство, но для Левицкого делалось исключение. Поскольку такими картами он игрывал и в Яхт-клубе, с аристократами, видевшими в нем потомка польских королей, Иван Дмитриевич считал, что понесенные его титулованными партнерами убытки для них даже полезны, как кровопускание в лечебных целях, и смотрел сквозь пальцы. Впрочем, в любой момент он мог и совсем отнять руку от лица, так что гневить его Левицкий остерегался. Нужно было терпеть и ждать, ничего не поделаешь.
Поглядывая по сторонам, не идет ли этот чертов лакей, чьи приметы тоже были описаны кучером, Левицкий решил подождать до одиннадцати и тогда уж уходить. В одиннадцать он назначил себе срок до четверти двенадцатого, потом — до половины, потом — до трех четвертей, но за двадцать минут до полуночи не выдержал и отправился в Яхт-клуб.
Там жарко пылали люстры, за столами шла игра. Продрогнув, Левицкий выпил в буфете подогретого вина, и здесь к нему подошел приятель фон Аренсберга, австрийский барон Гогенбрюк, вместе с которым князь частенько ездил стрелять уток.
На самом деле он был такой же барон, как Левицкий — польский принц. Оба они друг про друга это знали, но помалкивали.
— Послушайте, — затягиваясь сигаркой, спросил Гогенбрюк, — не вы ли вчера провожали князя домой?
— Я только вывел его на улицу и посадил на извозчика, — ответил Левицкий.
— И вернулись обратно?
— Нет, поехал на другом извозчике.
— Что сказал вам князь на прощание?
— Не помню. Ничего особенного.
— Прошу вас, вспомните. Возможно, это были его последние слова.
Левицкий задумался.
— Он сказал… Кажется, он сказал, что нужно было на первый абцуг положить червовую десятку.
Грузный офицер в синем жандармском мундире неслышно выплыл откуда-то из-за спины — подполковник Зейдлиц, так он представился. Втроем прошли к свободному столу под зеленым сукном, где к ним присоединился еще один голубой офицер, помоложе. Зейдлиц велел принести шампанского и две колоды карт, но приступать к игре не торопился. С этими господами нужно было держать ухо востро, Левицкий счел за лучшее сегодня казенных колод не подменять. Разговор вязался вокруг смерти фон Аренсберга в связи с нынешней политической ситуацией в Европе. Зейдлиц, как и Шувалов, подозревал в убийстве князя польских заговорщиков.
— Я вспоминаю, — сказал Гогенбрюк, — слова, сказанные Фридрихом Великим об одном шляхтиче. За точность не ручаюсь, но смысл тот, что этот шляхтич способен на любую подлость, чтобы получить десять червонцев, которые он затем выкинет за окно.
— Полякам выгодно поссорить нашего государя с Францем-Иосифом, — говорил Зейдлиц. — Если начнется война, под шумок они надеются возродить Речь Посполиту.
Другой офицер молча тасовал карты, но сдавать почему-то не спешил.
— Да, — согласился Левицкий, — в польском обществе есть такие безответственные элементы, хотя в огромном большинстве…
— И все же, — перебил его Зейдлиц, — давайте на минуту вообразим, что Польша вновь обрела независимость.
— Это невозможно, — сказал Левицкий.
— Но если бы так… Есть у нас шансы занять польский престол?
— Ну, — польщенно улыбнулся Левицкий, — не знаю. Трудно предугадать.
— Но хоть малейшие?
— Пожалуй.
Левицкий отобрал у офицера колоду и с непринужденным величием, подобающим претенденту на престол, сдал карты, взял свои, по привычке развернул их узким шулерским веером:
— Ну-с, господа…
Никто из его партнеров к картам, однако, не притронулся.
Однажды во время гулянья на Крестовом острове (неподалеку, кстати, от Яхт-клуба), в ярмарочном балагане, куда Иван Дмитриевич зашел с сыном Ванечкой, он видел женщину-гидру о трех головах. Делалось это просто: в полумраке натягивалась на помосте черная материя, перед ней, лицом к публике, стояла грудастая мамзель в позолоченном трико, а над ее плечами, справа и слева, сквозь прорези в ткани две другие девицы выставляли свои мордашки. Получалась гидра.
В те часы, что Иван Дмитриевич провел в доме фон Аренсберга, нет-нет да и вспоминалось это балаганное чудище. На невидимом теле убийцы весь день отрастали фальшивые головы. Они шевелились, корчили рожи, подмигивали, но настоящая вместе с телом терялась во мраке. Правда, принесенный Сычом золотой наполеондор отбрасывал на нее тоненький, хрупкий лучик света. Кое-что можно было уже разглядеть.
Иван Дмитриевич с учтивым поклоном вернул Хотеку трость. Тот вцепился в нее, но замахнуться не хватило сил, и язык по-прежнему не слушался. Яростно мыча, посол двигал из стороны в сторону плотно сжатыми бескровными старческими губами. Казалось, он старательно высасывает из пересохшего рта остатки слюны, чтобы выплюнуть их в лицо Ивану Дмитриевичу.
— Как себя чувствуете, граф? — участливо осведомился Шувалов. — Не позвать ли врача?
Хотек с силой стукнул концом трости в пол — раз, другой. Половица, в которую он бил, проходила под ножками рояля, глухое гудение рояльных струн наполнило гостиную.
Иван Дмитриевич смотрел на него с тревогой: неужели удар хватил?
— Ничего, — спокойно продолжал Шувалов. — Сейчас поедете домой. Ляжете в постель, успокоитесь. Очень рекомендую горячую ножную ванну. А завтра поговорим. Если будете здоровы, завтра до полудня жду вас у себя.
Хотек опять замычал что-то нечленораздельное, но уже не яростно, а уныло и жутко, как теленок у ворот бойни, учуявший запах крови своих собратьев.
— Встретимся, как вы и предполагали, — сказал Шувалов. — Завтра до полудня. Только теперь уж вы, граф, ко мне пожалуете. — И повторил с наслаждением: —Завтра до полудня.
— По-моему, — вмешался Певцов, — казачий конвой ему совершенно не нужен.
Все это время он крутился возле Хотека — как шакал возле мертвого льва, — склонялся над ним, разглядывал сложенные на верху трости желтые сухие руки. «След укуса ищет», — сообразил Иван Дмитриевич.