— Странно все же, что итальянцы, — сказал адъютант. — Видал я их под Севастополем. Юнкер еще был. В бою хлипкие, но голосистые, черти! Ох и пели! Ночью, бывало, подползу к ихним траншеям и слушаю. Лежу в траве, корочку грызу. Вместо соли порохом присыплю и жую, слушаю, как поют. Надо мной звезды. Проще простого пулю схлопотать, а я лежу, дурак. Нынче бы уж не полез…
Певцов, перебивая, рассуждал дальше: несомненно, карбонарии прибегли к помощи питерских уголовных. Иначе у них вряд ли бы что вышло. В чужом городе, не зная языка… Но и каторжники, понятно, по-итальянски ни слова. Следовательно, был посредник. Русский или поляк. Может быть, еврей.
— Я думаю, это эмигрант, который нанялся матросом на «Триумф Венеры», — сказал Певцов. — Он-то и сидел в трактире «Америка».
— Почему вы так думаете? — спросил Шувалов.
— Известно, ваше сиятельство, итальянцы считают месть делом священным. Убить — да. Пусть из-за угла или ночью в постели — пожалуйста, сколько угодно. Благородству не помеха. В этом отношении они напоминают наших кавказских горцев. Но ограбить, это уж, простите, из другой оперы. Наполеондоры прикарманили их сообщники. Кстати, найденная на окне косушка из-под водки свидетельствует в пользу этой версии. Итальянцы предпочли бы вино.
В паузе адъютант попытался продолжить свой рассказ:
— Но они, знаете, на песню тоже падкие…
— Да не лезьте вы! — Певцов толкнул его локтем в бок. — Просто счастье, ваше сиятельство, что этот малый с подбитым глазом, путилинский шпион, принес монеты нам, а не своему начальнику. Тот бы стал хитрить, выгадывать… Вы уже решили, как с ним поступить?
— С кем?
— С Путилиным… Не пойму только, ненормальный он или прикидывается? Огульно обвинить в убийстве австрийского посла!
— Вначале, ротмистр, я должен решить, как мы будем оправдываться перед Хотеком.
— Очень просто, — сказал Певцов. — Арестуем Путилина или выгоним его со службы. Вот вам и оправдание.
— Под Севастополем, говорю, было дело, — встрял-таки адъютант. — Как-то ротный наш приказывает: а ну, ребята, заводи «Ноченьку», да подушевнее! Такой подлец. Сам взял винтовку и к брустверу. Я с ним. Запели наши солдатики, аж слезу жмет. Глядим, итальянцы уже из траншей высовываются. Слушают. Ротный мне шепчет: стреляй, стреляй! Сам — бац, и снял у них офицера. А я не могу. Рука не подымается.
— И слава Богу, — сказал Шувалов. — А то слушаю вас и думаю: неужто придется подыскивать другого адъютанта?
Кучер изо всех сил дернул вожжи. Заржали лошади, карета остановилась. Есаул стукнул нагайкой в стекло:
— Баба какая-то. Лезет прямо под колеса.
Шувалов открыл дверцу, и к нему кинулась молодая женщина в сбившемся на плечи платке, растрепанная, с безумным взглядом:
— Ваше благородие, Пупырь! Тут он где-то…
По лицу ее текли слезы.
Шувалов потянул дверцу на себя, но женщина уцепилась обеими руками и не пускала. Есаул грудью коня осторожно начал теснить ее прочь, объясняя:
— Тебе в полицию надо. Иди в полицию.
— Не за себя боюсь, ваше благородие! Я с им жила, мне он ничего не сделает…
Но есаул, не слушая, разворачивал коня. Мигнул и пропал, заслоненный спинами конвоя, синий фонарь на передке кареты.
Скорей в гавань! «Триумф Венеры» уже разводит пары, пламя гудит в топках.
У шлагбаума перед въездом в порт навстречу выбежал заспанный солдат из инвалидной команды.
— Подымай! — издали генеральским голосом закричал ему Константинов.
Трясущимися руками инвалид отпустил веревку, освобождая конец шлагбаума. Здоровенная чугунная плюха, привязанная к другому концу, оттянула его вниз, со скрипом взметнулась полосатая перекладина, и когда карета, почти не замедлив ход, проскочила под ней, у Константинова, сидевшего на козлах и не успевшего вовремя пригнуть голову, сшибло фуражку.
Он привстал, чтобы лучше видеть дорогу одним глазом. С развевающимися волосами, с горящим на ветру лицом он показывал, куда ехать, покрикивал:
— Направо давай! Еще направо… Куда? Тпрр-р! Ты какой рукой крестишься, олух?
Наконец в рассветных сумерках Константинов различил у берега знакомый силуэт. Почудилось, что ноздри улавливают слабый запах апельсинов. Он увидел изящные очертания бортов, мачты с пушистыми от снега канатами, тусклый огонь на баке и длинную трубу, выкрашенную в национальные цвета Сардинского королевства — красный, белый и зеленый. Из трубы выбивался дымок, под палубой стучала машина, но трап еще не был убран, и якорей не отдали.
Обычно Пупырь промышлял неподалеку от гавани, в чьих спасительных лабиринтах всегда можно укрыться от погони. Где-то там он прятал и часть своей добычи, чтобы удобнее было сбывать ее матросам с иностранных кораблей. Глаша об этом знала и часа полтора кружила по соседним кварталам. Она прогуливалась по пустынным переулкам, бродила в подворотнях среди мусорных ларей, украдкой провожала разбредавшихся по домам посетителей питейных заведений, выбирая тех, что одеты получше: именно таких чаще всего преследовал Пупырь. Несколько раз в надежде привлечь его внимание сама начинала пьяным голосом петь господские песни. Пусть подумает, будто загуляла какая-нибудь сбежавшая от мужа лихая барынька с ридикюлем, золотыми серьгами в ушах и сотенной ассигнацией промеж грудей, которую засунул ей туда страстный кавалер. Увы, все напрасно.
За полночь утихла метель, снег растаял на прогревшейся за последнюю неделю земле. Ботинки промокли насквозь, но Глаша об этом не думала. Теперь не все ли равно?
А ведь еще и года не минуло, как она гадала на жениха: замыкала над Невой амбарный замок, ночью вместе с ключом клала его под подушку. Бабы в прачечной говорили, что тогда во сне суженый придет, попросит воды напиться. Нужно только сказать: «Мой замок, твой ключ…» И приходил под утро водовоз Семен Иванович, добрый человек и вдовец. Наяву-то поглядывал на нее, орехами угощал. Ан нет же! Угораздило с душегубом спутаться. И ведь жалкенький был, ободранный, уши в коростах. За три месяца ряху наел. По трактирам ходит, пишет в тетрадку, как пирог с головизной печь, как — с сомовьим плеском. И зачем, дура, молчала? Чего боялась? Дура, дура, какая дура, Господи! Разве есть на свете что страшнее, чем с ним жить? Сколь душ на ее совести! А если еще сегодня он кого порешит, не отмолишь греха. Впору на себя руки накладывать. Одно остается: найти этого, с бакенбардами, и в Неву… Господи!
Глаша металась по улицам, и наступил момент, когда она вдруг почувствовала, что где-то он, сатана, здесь, поблизости. Собаки по дворам его выдавали. То одна шавка, то другая начинала скулить жалобно и трусливо, а то принимались брехать все разом. Видать, почуяли идущий от Пупыря волчий запах.
Дважды Глаша подбегала к будочникам, звала их искать Пупыря, умоляла, плакала, но первый испугался, второй стал заигрывать, хватать за подол, за грудь, грозился в участок забрать как гулящую, коли не уважит его. Глаша еле отбилась. Остановила даже карету с генералом, однако и генерал про Пупыря слушать не захотел, и усатый офицер на коне, хотя она перед ним на колени встала. Сидя на мокрой мостовой, Глаша смотрела, как удаляются всадники, как весело играют конские репицы с аккуратно подрезанными хвостами, и выла, раскачиваясь из стороны в сторону. Страшная догадка леденила душу: может, и впрямь Пупырь государю нужный человек, раз никто его ловить не желает? Может, не зря болтал?
Часы на Невской башне пробили четыре. Она встала и побрела домой.
Подойдя к дому, заметила пробивающийся снизу, из подвала, слабый свет — огонек дрожал в вентиляционном окошке. Сердце упало: значит, проворонила его. Там он, вернулся.
Тянуло дымком, кое-где печки растапливали. Глаша растерянно топталась во дворе, не зная, как быть, идти или нет, и проглядела, что свет в окошке погас. Очнулась, когда Пупырь уже стоял перед ней. Она взглянула на него, по привычке сжавшись, не сразу понимая, что впервые смотрит ему в глаза без всякого страха.