Это я отчасти сам помню, отчасти же знаю по рассказам, но весьма отчетливо уже припоминаю весьма часто повторявшуюся впоследствии игру в лекаря; к повторению побуждали меня, вероятно, внимательность и удовольствие зрителей; под влиянием такого стимула я усовершенствовался и начал уже разыгрывать роль доктора, посадив и положив несколько особ, между прочим, и кошку, переодетую в даму; переходя от одного мнимобольного к другому, я садился за стол, писал рецепты и толковал, как принимать лекарства. Не знаю, получил ли бы я такую охоту играть в лекаря, если бы вместо весьма быстрого выздоровления брат мой умер. Но счастливый успех, сопровождаемый эффектною обстановкою, возбудил в ребенке глубокое уважение к искусству, и я, с этим уважением именно к искусству, начал впоследствии уважать и науку. Игра моя в лекаря не была детским паясничаньем и шутовством. В ней выражалось подражание уважаемому, и только как подражание она была забавна, да и то для других, а для меня более занимательна».
Умирающий старик так ярко описывает события своего детства, что кажется, они произошли только вчера. «Как странна выдержка детских впечатлений! – замечает Пирогов. – Почему и для чего уцелели все эти впечатления, да так, что воспоминание об одном неминуемо влечет за собою и целый ряд других?»
Он вспоминает, как впервые увидел Василия Степановича Кряжева, в пансионе которого ему предстояло учиться: «Предо мною стоит, как теперь вижу, небольшой, но плотный господин с красным, как пион, лицом; волоса с проседью; на большом, усаженном угрями, носе серебряные очки; из-под них смотрят на меня блестящие, умные, добрые, прекрасные глаза, и я люблю вместе с ними и это багровое, как пион, лицо, и белые руки, задававшие не раз пали моим рукам; слышу симпатичный, но пронзительный и сотрясающий детские сердца голос.
И, слыша этот грозный некогда голос, вижу себя, как наяву, прыгающим по классному столу, под аплодисменты сидящих по обоим сторонам стола зрителей: это – ученики, соскучившиеся ждать учителя. Вижу – дверь разверзается, очки, красное лицо; несутся по классу приводящие в ужас звуки; я проваливаюсь чрез стол, и затем уже ничего не помню: пали линейкою и стояние на коленях без обеда сливаются в памяти с подобными же наказаниями за другие проступки…»
Многие страницы «Дневника» рассказывают о пансионе, его обитателях, особенностях обучения, пристрастиях и антипатиях к тому или иному предмету. Пирогов сохранил почти в целости воспоминания об уроках русского языка школьного учителя Войцеховича. Именно на его уроках юный Николай познакомился с «Письмами русского путешественника» и «Русскою историею» Карамзина.
Вступление в университет было для Пирогова таким громадным событием, что он, «как солдат, идущий в бой, на жизнь или смерть, осилил и перемог волнение и шел хладнокровно». Он пишет об этом событии в «Дневнике»: «Помню только, что на экзамене присутствовал и Мухин как декан медицинского факультета, что, конечно, не могло не ободрять меня; помню Чумакова, похвалившего меня за воздушное решение теоремы (вместо черчения на доске я размахивал по воздуху руками); помню, что спутался при извлечении какого-то кубического корня, не настолько, однако же, чтобы совсем опозориться. …Знаю только наверное, что я знал гораздо более, чем от меня требовали на экзамене».
«Пережитое время, оставаясь в памяти, кажется то более коротким, то более долгим; но обыкновенно оно укорачивается в памяти, – замечает Николай Иванович. – Прожитые мною 7 0 лет, из коих 64 года наверное оставили после себя следы в памяти, кажутся мне иногда очень коротким, а иногда очень долгим промежутком времени. Отчего это? Я высказал уже, какое значение я придаю иллюзиям. Нам суждено – и, я полагаю, к нашему счастью, – жить в постоянном мираже, не замечая этого.
…Моя иллюзия представляет мне Вселенную разумной и деятельность действующих в ней сил целесообразной и осмысленной, а мое „я“ – не продуктом химических и гистологических элементов, а олицетворением общего вселенского разума… Для меня существование верховного разума и верховной воли сделалось такой же необходимостью, как мое собственное умственное и нравственное существование».
Пирогов размышлял на страницах «Дневника» о назначении разума, его функциях. Он полагал, что мозг – исключительный орган индивидуального сознания. Мышление же зависит от мозга настолько, насколько он есть орган слова и ощущений, приносимых различными органами. Но Пирогов оставлял открытым вопрос о том, откуда же в нем берется сознание нашего «я»?
Много места в дневнике занимают рассуждения о вере, которую ученый считал психической способностью человека, более всех других отличавшей его от животных, о мировых религиях, среди которых он отдавал предпочтение христианству: «Для меня главное в христианстве – это недостижимая высота и освещавшая душу чистота идеала веры, ибо там выше законов нравственности поставлен был совершенно в другой сфере идеал неземной и вечный – будущая жизнь и бессмертие».
В подготовительных зарисовках к своим мемуарам Николай Иванович вспоминал, как встречался с Джузеппе Гарибальди и Львом Толстым, с Менделеевым и Склифосовским, Чайковским, скольким великим землякам и простым людям помог советом, рекомендациями, операциями и даже добрым словом…
Его дневник обрывается на воспоминаниях о первой жене Екатерине Дмитриевне (урожденной Березиной): «В первый раз я пожелал бессмертия – загробной жизни. Это сделала любовь. Захотелось, чтобы любовь была вечна – так она была сладка… Со временем я узнал по опыту, что не одна только любовь составляет причину желанию вечно жить. Вера в бессмертие основана на чем-то еще более высшем, чем сама любовь. Теперь я верю (или, вернее, желаю) в бессмертие не потому только, что любовью жизни за любовь мою – и истинную любовь – ко второй жене и детям (от первой), нет, моя вера в бессмертие основана теперь на другом нравственном начале, на другом идеале».
На этом дневник Пирогова обрывается навсегда.
За день до смерти, 22 октября 1881 года, Николай Иванович написал: «Ой, скорей, скорей! Худо, худо! Так, пожалуй, не успею и половины петербургской жизни описать». Он не успел.
За месяц до смерти Пирогова его супруга Александра Антоновна написала патологоанатому Давиду Выводцеву письмо: «Милостивый государь Давид Ильич, извините, если я Вас обеспокою моим печальным письмом. Николай Иванович лежит на смертной постели. Вы прислали ему ко дню юбилея Вашу книгу о бальзамировании. Могу ли я надеяться, что Вы предпримете труд бальзамирования его тела, которое я бы желала сохранить в нетленном виде. Если Вы согласны, то уведомьте меня».
Давид Ильич Выводцев – видный российский хирург и анатом, доктор медицины, автор ряда научных трудов в области топографической анатомии и хирургии, специалист по минимально-инвазивному бальзамированию трупов. Он был лечащим врачом Пирогова в последние годы жизни.
Метод бальзамирования, предложенный Выводцевым, был апробирован в ситуации внезапной смерти китайского посла в Санкт-Петербурге. Забальзамированное Выводцевым тело посла выдержало весьма длительное по тем временам путешествие в Пекин. Весь необходимый для процедуры бальзамирования инструментарий был также спроектирован им. За свой метод 19 января 1876 года доктор Выводцев был удостоен первой премии на Филадельфийской международной выставке.
Еще в 1879 году Д. И. Выводцев опубликовал свою работу под названием «О бальзамировании вообще и о новейшем способе бальзамирования трупов без вскрытия полостей, посредством салициловой кислоты и тимола», которая была практически единственной в России книгой по бальзамированию.
Давид Ильич согласился забальзамировать по своей методе тело Пирогова. На это требовалось разрешение Святейшего синода. Оно было получено. В виде исключения, «отмечая заслуги раба Божьего…», духовенство согласилось не предавать тело Пирогова земле, а забальзамировать его.
Бальзамирование могло быть эффективным, только если оно проведено сразу вскоре после смерти, поэтому к нему надо было приготовиться заранее. Вопрос о бальзамировании своего тела возник, по-видимому, у Пирогова не накануне своей смерти, он обдумал его значительно раньше.