Ночью они опять не спали долго. Под полом было слышно, как верещали мыши и катали там что-то, должно быть картошку.

— Счастливый ты, Иван, — вдруг сказал Шалин таким голосом, как будто спросонья.

— Велико счастье!

— Счастливый. Ты, я знаю, теперь обязательно пойдешь туда.

Иван не ответил, но почувствовал прилив какой-то радости и сам поверил ненадолго, что он счастливее Шалина.

— Так-то оно так, да отвык уж…

— Чего уж мудрить, Иван? Вижу я тебя, как ты горишь. Теперь ты все равно туда пойдешь.

— Нечего мне там делать!

— Наверно, твой дед Алексей еще живой, — продолжал Шалин, уже сам искренне увлекаясь. — И батька мой — тоже… А хорошо там в наших краях! Речушка светлая-светлая, помнишь? Телята белоголовые пьют, забравшись по брюхо, а подпасок их по батюшке, и по матушке… ха-ха-ха! Помнишь? Хорошо… Родина… А помнишь, Иван, луг по реке, как идти от мельницы к вашей деревне?

— Помню.

— Приснился тут мне как-то… Иду вроде я по нему, а цветов всяких — так и пестрит в глазах! Медом пахнет… Итак хорошо сделалось мне… Раскинул я вот этак руки, упал лицом в цветы-то, да и… на мокрой подушке проснулся… А помнишь, по вечерам, деды на завалинки выползут, гудят в бороды… Молодежь гуляет… Ты, Иван, кажись, играл на гармони в молодцах-то?..

— Играл.

— То-то я помню, раз мы ваших лупили на гулянье — то ли в троицу, то ли в медосьи — так вроде ты бежал с гармошкой по огородам. Перед самой перед войной, помнишь?

— Не помню. Не было этого! Вашим попадало, это верно. Да что об этом языки чесать!

Иван еще больше расстроился от этих воспоминаний.

На следующий день Шалин ушел от Ивана навсегда. Ушел в сумерки на лыжах, чтобы не узнали его на ближних хуторах. Прощаясь, он с какой-то безнадежной удалью сказал:

— Ну, Иван, не поминай лихом! Теперь уж, наверно, не увидимся. Будешь дома — земным поклоном поклонись всему и всем. Скажи — жив Андрей, по свету, мол, ходит… Скажи… Коль не взлечу — к чертям полечу, а взлечу да сорвусь — тогда и вовсе конец.

— Чего хошь вы надумали, Андрей Варфоломеич? Одумайтесь, ведь уж под пятьдесят, дело ли надумали?

— О чем там еще думать, если уж жизнь проходит!

— Тогда чего же по свету маяться? Да и куда идти-то?

— В Америку махну или еще куда-нибудь, вот только деньжат раздобуду.

— В Америку? Да на кой она вам пес, Амернка-то эта?

— Надо где-то кости сложить, Иван… Ну?..

Они обнялись. Иван — сдержанно, с холодком, все еще в обиде, что Шалин ни разу не спросил про кривой рот, а тот — порывисто и откровенно, как к кресту.

— Ну, я пойду… — сказал Шалин последние слова и так растерянно огляделся вокруг, словно заблудился.

Он ушел вверх по лыжне, к Большому камню, и долго был слышен скрип снега в морозном воздухе.

«Не встретил бы кто да не признал, подлеца, — убьют, сердешного…» — помимо воли подумал Иван и, нахохлясь от холода, неохотно пошел в избу.

Никогда еще, кажется, не было Ивану так неуютно в своем жилье, все в нем казалось надоевшим, ненужным, временным. Его раздражали маленькие оконца, скрипучие половицы и даже эти, им же самим сделанные, полати. Ему вдруг стало казаться, что он обязательно разобьет голову о неровно отпиленные доски.

В избе было прохладно, но он не хотел топить. Когда же вспомнил, что если не протопить, то утром не высунуть из-под одеяла носа, сердито пошел за дровами.

Топилась печь. Он сидел на низкой скамейке напротив дверцы и смотрел на огонь. Лицу становилось жарко, но он лишь щурился и все напряженнее смотрел в хрупкую дрожь угольного жара. Смотрел и видел… свою деревню, родных. Как в первые годы на чужбине, они обступили его, укоряли, звали…

Не раз Ивану вспоминался сон про раннюю весну, но еще, кроме сна, воображение восстанавливало в памяти очень многое, что ласкало, нежило и одновременно бередило душу. Сейчас он видел деревню с ее двумя рядами домов, с прудами, кривыми ивами и березами под окошками. Он слышал звуки гармошек и вспоминал свою, с голубыми мехами… Жива ли? «Если жива, — думал он, — то, значит, и его помнят. Узнать бы…»

Он оторвал глаза от огня и вдруг впервые увидел, что боров печи, сделанный еще при прежнем хозяине, сложен криво и разделка под потолком выложена некрасиво и неправильно. «Руки бы обломать такому печнику», — вспомнил Иван изречение деда Алексея, понимавшего в печном деле. Все ему опять показалось тошно в избе, подумал, что он забыт здесь всем миром. «Вот ткнусь где-нибудь или утону, как тот, безродный, что жил тут, — и никому никакого дела ни до меня, ни до могилы», — со страхом подумал Иван и, захлопнув дверцу печи, заторопился к Эйно.

«Надо действовать! Надо действовать!» — повторял он слова Шалина.

Опять была ночь, спокойная, лунная, как вчера. Облака осторожные дышали на луну и не могли надышаться на ее чистое полное лицо. Так же бесшумно скользили по озеру тени и, взбираясь по стене леса, просеивались в него. Лес по-прежнему был полон неуловимых шорохов и потрескивал от мороза, но Иван уже ничего этого не замечал. Он торопливо надел лыжи, позвал собаку и только тогда по привычке оглянулся вокруг.

— Яма! — вдруг страшно произнес он. И, окинув взглядом нависший кругом лес, еще громче повторил. — Яма!

И заспешил наверх, словно выбирался из глубокого колодца.

4

Иван успокоил кинувшуюся на него собаку, снял лыжи и вошел в дом Эйно.

В просторной, как и в большинстве финских домов, занимавшей почти половину помещения кухне он снял у порога шапку, поздоровался с хозяйкой и огляделся. Здесь ничего не изменилось: все так же возилась с тяжелыми чугунами хозяйка, в которых мылась, варилась и стыла еда животным — коровам, поросятам, овцам, курам, собаке и кошке. Все так же было здесь немного парно от этого и также пахло картошкой, свеклой и заварной мешаниной, приправленной мукой. Крестьянская, полная и напряженная жизнь текла здесь своим обычным чередом, и люди трудились изо дня в день, терпеливо и буднично, производя самое нужное для человека — пищу.

Но сегодня было и новое.

Посредине кухни сидел на стуле сам Эйно. Он даже не поднял голову, когда вошел Иван, и продолжал что-то ворчать, по временам громко выкрикивая и косясь на дверь, что вела в другую комнату, слева.

— Хювя-илта, Эйно! — поздоровался Иван отдельно.

— А!.. Ифан!.. — так же сердито воскликнул хозяин и снова опустил тяжелую голову.

Он был нетрезв.

Хозяйка с улыбкой кивнула Ивану на скамью у стенки. Лицо ее для такого случая было слишком светлым, она то и дело отворачивалась от мужа, пряча улыбку. А тот все ворчал и выкрикивал что-то, по-прежнему косясь на закрытую дверь комнаты.

— Урко там! — радостным шепотом сообщила хозяйка Ивану, пройдя мимо него с ведрами в руках.

Она позвала младшего сына, и тот понес вслед за матерью еще два ведра корму.

Ивану было известно, что Урко ушел из дому девять лет назад, после того несчастья. Доходили слухи, что он работал в городе на большом заводе, был в армии. Эйно также говорил ему по секрету, что Урко разыскал уехавших Хильму, ее мать и брата. Помогал им, поскольку их отец, Густав, сидел в тюрьме. Возвращение Урко было для всех неожиданностью, хотя его и ждали всегда.

И вот Урко приехал, он здесь, за дверью, а отец почему-то недоволен и напился.

— А! Ифан!..

Иван подошел.

— Эйно, я к тебе по большому делу, с большим секретом я к тебе пришел…

Иван говорил неуверенно, понимая, что с пьяным об этом говорить не следует, но он уже не мог молчать и, сказав это, почувствовал большое облегчение. Теперь он знал, что первый шаг к дому уже сделан. Сейчас он доволен и этим.

— Бальшой секрэ-эт… О! Ты хытрай русскай челафе-ек! Ты харашшо знаешь, что финн чэстнай, что финн не расскажет тфой секрэт, та-а…

Вернулась хозяйка с сыном и снова стала наполнять ведра кормом. Эйно быстро наклонился, пошарил рукой под столом и вдруг кинулся на сына с ремнем.

Иван был удивлен еще больше и не знал, что ему делать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: