Показательно, что религиозная струя в русском искусстве была сильнее, чем в западном. Основоположник социологии, французский исследователь Эмиль Дюркгейм, сравнивая между собой французскую и русскую литературу того времени, пришел к такому выводу: «У писателей обеих наций чувствуется болезненная утонченность нервной системы, известное отсутствие умственного и морального равновесия. Но это общее психобиологическое состояние производит совершенно различные социальные последствия. Тогда как русская литература чрезмерно идеалистична, тогда как свойственная ей меланхоличность основана на деятельном сочувствии к страданиям человечества и является здоровой тоской, возбуждающей веру и призывающей к деятельности, тоска французской литературы выражает только чувство глубочайшего отчаяния и отражает беспокойное состояние упадка». Похожа на французскую в этом смысле литература английская, в которой, к тому же, особенно сильно выражен игровой момент. Дюркгейм объясняет это тем, что в старых общественных системах неврастении вызывают отвращение к жизни и пессимизм, тогда как «в молодом еще обществе на этой почве по преимуществу разовьются пылкий идеализм, великодушный прозелитизм, деятельная самоотверженность».

Как бы то ни было, но декадентов вовсе не волновало «исполнение добра», и они, когда могли, старались отгородиться от жизни декоративным барьером. Но сделать это им удавалось далеко не всегда. Поскольку наслаждение бездуховной красотой скоропреходяще, а иных ценностей у декадентов не было, они вынуждены были опускаться на грешную землю. Утонченность эстетических чувств лишь мешала им видеть реальный мир во всем его многообразии – с добром и злом, с его красотой и его же уродствами, со множеством разных оттенков и нюансов перехода от одного к другому. Чем больше вдохновлялись они воображаемой красотой, тем отвратительнее казалась им реальность. А совсем уйти от нее они не могли. Малларме жаловался в «Окнах» на печальную зависимость художника от опостылевшей ему земной жизни:

Коронован мечтою, в былом поднебесье,

Где цветет красота, возрождаюсь опять!

Но увы! Мир земной мне хозяин, он будет

Тошнотворен и тут, где обрел я покой,

И блевотина гнусная Глупости нудит

Нос зажать перед ликом лазури святой.

Вынужденные жить в том мире, который казался им таким чужим, грязным, холодным и унылым (и который, к тому же, не хотел их признавать), художники-декаденты болезненно воспринимали свою неприкаянность и, как результат, опустошенность: «Душа там скорчилась от голода и боли, / И черви бледные гнездятся, верно, там» (Морис Роллина).

Раздвоенность сознания становится невыносимой. Поиски идеала ничего не дают. Многих декадентов терзает мысль о самоубийстве (Тристан Корбьер: «Забавно прострелить себе висок!»). Чтобы не поддаться этому соблазну, приходится менять свои прежние жизненные установки. Если вселенская жизнь не хочет подчиняться и следовать требованиям искусства, то можно попробовать подогнать под эти требования свою собственную судьбу. Так личная жизнь декадентов превращается в забавную и, одновременно, опасную игру. Как писал впоследствии Эдвард Мунк, «речь тогда шла о том, чтобы как-то по-особенному прожить свою собственную жизнь, а затем ее зарисовать».

Кто-то играл всерьез, кто-то ради поддержания своего имиджа. Первые страдали сами и заставляли страдать своих почитателей. Вторые становились снобами – для них самым важным было эпатировать публику и демонстрировать ей свою рафинированность, элитарность, а еще лучше – эксклюзивность. Из их жизни и творчества уходила искренность. Такие художники по-прежнему видят во всех подробностях уродство и пошлость окружающего мира, но теперь этот мир их не очень-то пугает. Стоит лишь закрыться в своей собственной «башне из слоновой кости», с увлечением заняться эстетскими играми, потакать своим прихотям, и тогда жизнь вас не достанет. Впрочем, мало кто всерьез хотел навсегда заточить себя в такую башню-скор-лупу. Большинство предпочитало наслаждаться богемной жизнью. А богемная жизнь без правил разрушала не только тела, но и души декадентов. И если они избегали стрелять в себя, то все равно убивали – только других. На переломе XIX–XX веков очень много юношей и девушек, окунувшихся в мрачную атмосферу декадентского творчества, решались на самоубийство.

Мне скажут: начитавшись книжек, в себя не стреляют; для того, чтобы отважиться на самоубийство, нужна другая, более веская причина. Да, вероятнее всего, непосредственные причины были иными, но в Европе конца XIX века количество самоубийств выросло в несколько раз, и одной из причин такого увеличения социологи считают широкое распространение пессимистических умонастроений. А для поддержания пессимизма в массах, по мнению Эмиля Дюркгейма, «необходимо наличие группы индивидуумов, специально представляющих это общественное настроение». «И конечно, часть населения, играющая подобную роль, – пишет Дюркгейм, – будет той частью, среди которой легко зарождается мысль о самоубийстве». Декаденты как раз и представляли собой такую группу. И заражали вирусом самоубийства многочисленных поклонников своего творчества.

Все меняется

Жизнь все же оказалась сильнее искусства. Ни подчинить мир искусству, ни уйти от него в пространство грез и фантазий декадентам не удалось. Стиль жизни стал для них важнее их литературно-художественного творчества. «Гений свой я отдал жизни и только свой талант – литературе», – любил говорить Оскар Уайльд. Но когда «жизнь берет бразды в свои руки, – писал он же, – искусство отправляется в изгнание». Интерес к искусству и к экзотической жизни декадентов начал угасать.

Разумеется, не одно только переключение приоритетов с творчества на личную жизнь привело к тому, что в начале XX столетия декаденты были оттеснены на второй план литературно-художественного процесса. Это было время, когда радикально менялся мир, и, конечно, такие перемены должны были найти свое отражение и преломление в искусстве. Не только художники, как считал Уайльд, но огромная масса людей (творческих и не очень), создававшая общественные блага, оказалась способной «переустраивать» жизнь. Через пятьдесят лет после бодлеровских «Цветов зла» очень многое в Европе выглядело совсем не так, как в момент зарождения декадентства.

Колоссальная концентрация капитала в конце XIX века привела к изменению характера и темпов индустриального развития, к выталкиванию на обочину мелкого буржуа вместе с соответствующим его настроениям бидермейером. Она же способствовала организации пролетариата в самостоятельную политическую силу и, как следствие, переключала интересы части творческой интеллигенции в направлении социал-реформаторской или революционной деятельности. Важнейшим результатом ускоренного роста крупнокапиталистического производства стало стремительное развитие на переломе веков науки и техники. Электрическое освещение, телеграф, телефон, а затем радио, стратостаты, аэропланы и автомобили – от всего этого у современников перехватывало дыхание. Уже не одни только обыватели, но и люди художественно одаренные восторгались новинками научно-технического прогресса и готовы были ему служить. Жизнь вновь обретала романтический флер. Зачем уноситься в мир иллюзий, если чудеса осуществляются наяву?

Не забудем, что это было время становления мощных империалистических держав, уже приступивших к дележу мирового пространства. И здесь тоже была своя романтика, были свои поэты. Один из них – Редьярд Киплинг – первым из англичан получил Нобелевскую премию по литературе, т. е. удостоился мирового признания. Поэзия империализма – это восторг великодержавия, восхищение захватом новых земель, силой захватчиков. И, не забудем, расизм. Вспомним строки из «Бремени белого человека» того же Киплинга:

Неси это гордое Бремя —

Родных сыновей пошли

На службу тебе подвластным


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: