— Сядьте, пожалуйста, в кресло, — просит его мама. Но он будто не слышит. Вынув из-за пазухи что-то, он освещает это фонариком и затем, переведя его свет мне на лицо, быстро и требовательно говорит:
— Видел? Отвечай!
С фотографии, которую он держит в руках, смотрит на меня худое изможденное лицо: стриженая голова, оттопыренные уши, запавшие глаза.
Я отрицательно качаю головой.
— А ты, малыш? — И он проделывает фокус со светом и с фотокарточкой перед моим братом. Тот тоже отрицательно мотает головой.
Дверь комнаты открывается, и молодой человек в таком же кожаном пальто, шапке и валенках подходит к моей маме, держа в руках фонарь.
— Ключики, — произносит он и щелкает пальцами, — ключики от шкафов в коридоре.
Потом он ловко отодвигает занавеску стеллажа и, скользя по нему лучом фонаря, цедит сквозь зубы:
— Да-а… Книжечки… Что же — и немецкие есть? — Проворными пальцами он берет наугад взятую книгу и, взглянув на нее, ставит на место.
— Это что же — ваши книги?
— Чьи же они могут быть?
— Да-а-а, — загадочно мычит он.
А старший, убрав фото в карман и по-прежнему сидя на моей постели, продолжает бубнить:
— Так-так-так…
Снова осветив нас фонарем и покачав головой, он заботливо сообщает:
— А детей-то надо кормить, мамаша!
— И куда вам столько книг? — спрашивает молодой, все так же внимательно изучая корешки. — Вы что же — писательница?
— Нет, — отвечает мама, — я преподаватель.
— Почет! — снисходительно замечает он. — Но… не это главное!
— А что же?
Он прищуривается.
— Что же вы, — наконец изрекает он, — сами не знаете этого?
— Я хочу у вас спросить.
— Вам самой нужно понять, — мягко, спокойно и по-отечески, хотя он намного моложе ее, отвечает мужчина. — Особенно, если вы — член партии!
— Да! — говорит мама. — Я — член партии! И я вступила в нее в то время, когда за это вешали.
— Когда же?
— В восемнадцатом году.
— Почет, — снова произносит он совершенно безразлично. — Да… — опять возвращается он к своим вопросам. — И что же, вы все эти книги прочли?
— Это — книги для работы… и их необязательно читать от корки до корки, — устало говорит мама.
— А Шерлока Холмса у вас нету? — При этом вопросе лицо его оживляется.
— Нет, — так же устало отвечает мама, — мы его продали.
…Но мне кажется, они нас не слушают и думают о чем-то другом, не имеющем отношения к их неожиданным вопросам. Вот и сейчас молодой внезапно исчезает в коридоре. Оттуда несет холодом. Мама закрывает за ним дверь и садится на стул, положив руки на колени. Я слышу скрип замка и шелест старинных гравюр в шкафу.
— Так-так, — продолжает мычать старший. — Вы что же, курите? — Он вертит в руках пепельницу, показывая ее маме.
— Нет, не курю.
— Зачем же пепельница?
— Память.
— Чья?
— Того, кого здесь уже больше нет.
Он ставит пепельницу на стол и задает следующий вопрос:
— И что же, эти картины нарисовал ваш муж?
— Нет… Это старинные картины.
— И что же, они дорого стоят?
Впервые в его голосе почувствовалось обыкновенное человеческое любопытство.
Мама пожимает плечами.
— Я не собираюсь их продавать.
— Но все-таки? — настаивает он. — Сколько?
— Не знаю.
— Так-так! Ничего-то вы не знаете.
Теперь его внимание привлекают старинные французские часы. Он щелкает по ним пальцем.
— Золото?
— Нет… Бронза.
— Так-так…
Он подходит к шкафу, нашему ампирному павловскому шкафу. Луч фонаря скользит по стеклам.
— Так-так… Ленин… А вы не знаете, — отрывисто спрашивает он, освещая нас своим фонарем, — кто выбрасывал книги в октябре сорок первого года? Ну… эти наши советские книги, такие дорогие каждому из нас?
— Не знаю. Я не выбрасывала.
— Та-ак… — Я чувствую, что его «таканье» меняется. — А отчего у вас все-таки так много книг… английских и немецких?
— Я читаю на этих языках, — безразлично и бессильно отвечает мама.
Дверь в коридор опять открывается, я вижу там гору рассыпанных по полу гравюр и шагающего через них молодого.
— Ничего! — говорит он, обращаясь к старшему.
— А у вас есть разрешение давать книги для чтения? — спрашивает старший.
— Нет… — растерянно говорит мама, — я не знала, что оно нужно.
— Вообще-то оно не нужно. Но, — и он делает паузу, — но у вас особые обстоятельства. И мой вам совет: не давайте больше книг!
Мама молчит.
— Вот видите, — с улыбкой добавляет он, — мы заботимся только о ваших интересах! — И со вздохом заканчивает: — И я бы посоветовал вам жить иначе! Видите ли… Вы слишком раздражаете людей… ну, простых тружеников.
Он широким жестом показывает на картины, висящие по стенам, на мебель, на полки с книгами, и его укоризненный взор как-то особенно долго задерживается на часах.
— Не так надо жить, — мягко замечает он. — Ну к чему все это? На вас так много жалоб! — Он снова смотрит на книги, в которых быстро-быстро роется младший.
— Ш-ш-ш! — шипит ему на ухо младший, держа какую-то книжку в серой обложке.
— Ничего, это можно, — добродушно разрешает старший и машет рукой. Тот, поджав губы, ставит на полку серый том, на корешке которого я читаю: «Плеханов».
— Ну, что же! — заявляет старший. — До свидания! Но если… — и он снова внимательно смотрит на нас, направив свет фонаря нам в глаза.
— Уберите свой фонарь от моих детей!
— Так-так… Не нервничайте. Спокойно. Вот телефончик!
Он достает книжку, пишет в ней и, вырвав листок, кладет его на стол. Топая, оба уходят, перешагивая через гравюры в коридоре. Хлопанье дверей, шум заведенного мотора… Так как машина еще не отъехала, я хочу их увидеть. Отодвинув занавеску, я смотрю на улицу и вижу выставленную из дверей «эмки» чью-то ногу, а рядом с машиной старшего из визитеров. Он жестом показывает на наши окна, высунутая нога шевелится, в дверцах появляется освещенное синим светом маскировочной лампы широкое лицо, равнодушно смотрящее на наши окна. И я даже вздрагиваю: таким оно мне кажется неестественно белым — как бы посыпанным мукой.
— Отойди от окна, — тихо просит меня мама.
— А я знаю, на кого он похож, — говорит брат за моей спиной. — Он похож на капитана Немо.
Мама с коптилкой уходит в коридор, плотно закрыв за собой дверь. А брат шепчет:
— Сейчас она заплачет.
Тихо… Все тихо… Слышен только шелест бумаг. Но вот — эти знакомые звуки. Я с замиранием сердца снова слышу, как плачет моя мама. И тут раздается громкий стук в дверь. Так стучит только почтальон.
— Я знаю! — кричит брат. — Я знаю, это письмо от дяди Васи! — Он уже бежит к дверям. — Так стучат только когда письмо! Это — не похоронка!
И я чувствую, что все мое горе, все мои страдания сейчас отходят назад. Милый, дорогой дядя Вася! Наш защитник!
Мама, бледная, заплаканная, входит с уже распечатанным письмом и сразу начинает читать:
— «До… дорогая Маруся и дети! Я жив!»
Лицо ее вздрагивает, а мою душу наполняет волна радости и счастья. И мы все плачем, потому что после первых слов, которые она прочитала, мама больше читать не могла…
XIII
Я схожу с крыльца, и меня ослепляет чистый белый снег. В моей сумке — заяц Большетелову. Его уши торчат из нее — такие они большие. Одно — белое, другое — зеленое.
Минуя улицу Льва Толстого, я оказываюсь в Божениновском переулке и попадаю в скопище маленьких деревянных и каменных домиков, беспорядочно разбросанных в громадных дворах, испещренных тропинками, которые расходятся во все стороны от куч мусора и нечистот. Ветер гонит по снегу обрывки бумаг. Обхожу старый дом с отбитой штукатуркой и оторванными дверями, вижу криво висящую вывеску «Детская читальня» и, огибая заброшенную котельную с выбитыми стеклами, вхожу в маленький дворик. Ампирный дом с колоннами из белого камня и портиком, украшенным дворянским гербом и рядом узких высоких окон, занимает весь двор. В нем — госпиталь. Закутанные в ватные халаты до пят, с бледными лицами, на скамейках сидят раненые. Я обхожу госпиталь и попадаю во второй двор.