Высокий и стройный, с бледным лицом, на котором пробиваются красивые тонкие усики, он, не обращая на них внимания, продолжает свой бег и, перемахнув еще через одну канаву, исчезает за углом дома.
— …не говори! — хихикает рыженькая, а когда мы со Славиком проходим мимо, она спрашивает нас: — В вашей школе учится?
— Кто?
— Черненький — ваш школьничек? — Она смеется, уставившись на нас зелеными глазами. Ее губы ярко накрашены, а от лисьего воротника почему-то пахнет кошкой.
— Наш, — отвечает Славик.
— Зачем он вам? Подарите!
— Он еще учится!
— И не научился?! — И они обе хохочут.
Мы идем дальше, и Славик говорит:
— Так вот, он ведь написал письмо Сталину, помнишь, я тебе говорил? А его мама, я знаю, плачет все время, а он с ней об этом не говорит! Я видел!
— Все-то ты видел.
— Все не все, а многое! И надо видеть. Особенно в наше время, когда полно шпионов. Сам знаешь… — Он многозначительно подмаргивает. — Знаешь ведь про безногого?
— Ну знаю.
— Ведь он сигналил фонариком немецким самолетам!
— Дурак ты! Им этот фонарик и не виден был бы, если бы он даже и зажигал его.
— Так ты не веришь?
— Нет.
— Так, значит, его зря забрали?
Я молчу.
— У нас никого зря не берут!
Я молчу.
— Почему же он молчал все время, пока его вели в милицию? А?
— Да потому, что его излупили так, что он только просил, чтобы ему дали полежать на снегу! Вот почему!
— Это — не ответ. И потом… он сам упал.
— Нет. Я сам видел, как Нюрка била его кулаком в лицо и приговаривала: «Всех вас, шпиёнов, так надо!» А дуры эти с нашего двора держали его за руки!
— Вот, значит, как! — угрожающе произносит Славик. — Да за такие разговоры, знаешь, что бывает?! — нагло шепчет он мне прямо в лицо.
Я бледнею и ощущаю в себе желание плюнуть ему в рожу!
— Пошел ты!.. — И я тихо выговариваю те слова, что знаю с детства.
Он останавливается, а я поворачиваю в проходной двор. Моя голова кружится, горло опять болит, по спине текут струйки пота. И когда я медленно поднимаюсь по скользким ступеням в наше парадное, чувствую, что силы покидают меня.
Войдя в комнату, не раздеваясь, ложусь на постель, закрываю глаза. И слышу, как кто-то плачет и шепчет:
— Открой глаза, я боюсь! Открой глаза! Не умирай!
Я заставляю себя открыть глаза и вижу брата. Его лицо блестит от слез.
— Не закрывай глаза, — просит он. Я киваю в знак согласия. — И… прости меня. Я не знал, что ты снова заболеешь, и съел твою котлету! Ты ведь меня простишь? Я отдам тебе все, что захочешь! У меня совсем нет воли!
XV
Поздний вечер. Запах дыма наполнил нашу комнату. На печке булькает варево из ржи и картофельной шелухи, которую я собираю на помойке у госпиталя рядом с домом Большетелова, говоря маме, что беру ее в школьной столовой, хотя столовой у нас в школе нет и в помине.
Мама вслух читает, держа листок бумаги в руке:
«Я — друг Вашего сына. Я знаю, что он болен, и прощу Вашего разрешения навестить его завтра в восемь часов вечера. Уважающий Вас — А. А.»
— Кто это? — недоуменно спрашивает мама.
— Я знаю, — важно сообщает брат. — Это генерал!
Мама с запиской стоит посредине комнаты, помешивая ложкой кипящее варево.
— Это царский генерал, — продолжает брат. — Но он без погон, потому что у нас пого…
Мамино лицо становится непроницаемым, и она, прервав брата, обращается ко мне:
— Что же ты молчишь?
Едва ворочая языком, я отвечаю:
— Он не генерал, мама. Он полковник старого Генерального штаба, офицер-инженер… И он мой друг.
С листком в руках, не выпуская ложки, она садится на мою постель.
— Странный подбор друзей у тебя… особенно в наше время. Я же просила тебя не ходить к нему.
— Я был у него только раз. А потом мы виделись с ним только на улице.
— Неужели ты не можешь дружить…
— С кем?! — перебиваю я ее. Я начинаю злиться. — С кем?!
— Как — «с кем»? Со своими школьными товарищами, с ребятами во дворе.
Неужели она не понимает, что со мной почти никто не водится? Как с Чернетичем. Как с Рафаиловичем. Как с Мишей Тимме.
— Мама, — тихо говорю я, — неужели ты не понимаешь, что со мной почти никто не водится?
— И со мной, — заявляет брат, — и со мной почти никто не водится, когда они узнали, что нашего отца…
— Боже! Боже! — Мама бледнеет, потом резко вырывает листок из своего блокнота и быстро пишет.
— Поди, — просит она брата, — поди и отнеси записку.
И она читает, подойдя ко мне:
«Уважаемый Аркадий Аркадьевич! Благодарю сердечно за Ваше отношение к моему сыну. Прошу Вас приходить в наш дом, когда Вам это удобно. Уважающая Вас…»
Она отдает записку брату.
В комнате тихо. Я лежу, мама сидит, склонив на руки голову, глядя на огонь.
— Я отнес! — сообщает брат. — Мама! Там у него так красиво! Но, — и он делает озабоченное лицо и обращается ко мне, — я видел твоего друга, Славика… И он делал нехорошее дело: он подглядывал! В щелочку… В окно генерала! Мама! Ведь это нехорошо — подглядывать!
— Да, — устало отвечает она.
— И еще… Когда я выходил, какая-то женщина быстро отошла от его дверей. Мама, что она там делала?
— Подслушивала! — вмешиваюсь я.
Мама укоризненно смотрит на меня.
— Зачем? — брат широко открывает глаза.
— Чтобы доносить Нюрке.
— Прекрати! — взрывается мама. — Прекрати немедленно! Не все подслушивают! Не все — Нюрки! Мир полон хороших людей, иначе мы давно бы погибли! Я хочу, чтобы вы оба это поняли!
Она дрожит от негодования, и я умолкаю. Но через какое-то время, не выдержав, спрашиваю:
— Мама! Скажи мне…
И что-то в моем голосе заставляет ее внимательно посмотреть на меня.
— Ну, говори.
— Скажи мне, мы будем жить лучше?
— Да! Но прежде мы должны победить. И потом… позднее, ты поймешь, что мы жили не так уж плохо.
Она уходит к себе, а меня, как это часто теперь бывает, волны медленно начинают поднимать высоко вверх. Я боюсь столкнуться с потолком, но он при моем приближении тоже поднимается, и я вижу, что он расписан: прекрасные девушки в тонких прозрачных хитонах, взявшись за руки, кружатся в хороводе, разбрасывая цветы. Одна из них кидает букет полевых цветов мне! Васильки, ромашки, полевая рябинка — ее букет для меня!
— Ты рад, — тихо спрашивает она, — что увидел нас?
— Я счастлив, — шепчу я.
— Ты не знаешь моего имени?
— Нет…
— Мое имя — Муза!
— Спасибо!
— Тихо, тише! Еще не время… но оно придет, и ты поймешь, как прекрасна жизнь и творчество, даже тогда, когда…
И она тает, тает в воздухе… И последнее, что я вижу перед забытьем — ее темные большие глаза, оттененные длинными ресницами, и палец, прижатый к губам…
XVI
Он сидит напротив меня. На нем пальто с барашковым воротником, руки в перчатках. Он держит сверток и папаху.
— Вот как вы живете, — произносит он, не сводя глаз со старинного французского пейзажа. На фоне синих гор, освещенных заходящим солнцем, купы деревьев, которые красиво рисуются на вечернем небе; по дороге идет старушка, неся за спиной вязанку хвороста.
— Какой покой! — говорит Аркадий Аркадьевич со вздохом. — Наверное, я хотел бы там жить! — И он улыбается. — Я принес вам подарок. — Он разворачивает газету и подает мне книгу.
— Иван Евдокимов, — читаю я. — «Левитан»!
— Спасибо!
— Читайте ее. — Он опять улыбается. — Это прекрасная книга! Сейчас именно такое время, когда вам надо читать подобные книги. И вот еще… — И он подает мне, извлекая из кармана, банку сгущенного молока!
Я краснею, а у брата округляются глаза.
— Нет, — качаю я головой, — спасибо. Мы не можем принять такой подарок… в это время.
— Сейчас именно такое время, когда нужно, если можешь, дарить такие подарки.