— Сам-то чего делать умеешь? — осторожно спрашивает старик.
— Вижу теперь, что ничего не умею…
— Твоя правда, — улыбнулся Никодим, — это только неучи думают, что все умеют, а настоящий мастер всегда печалится, что плохо делает. Я вот сам у Дионисия десять лет краски тер, к кистям не касался. К седым годам только знаменщиком[8] стал. Однако пойдем, пожалуй, артель ждет.
Вышли они на площадь, а там шум и толчея после тихого храма еще сильнее показалась. Прямо на них бородатые мужики двух медведей в цепях на потеху тащат. Медведи ревут, упираются, а медведчики в бубны лупят, в рожки дудят и громко народ заманивают на веселое зрелище.
Лошади храпят от медвежьего духа, задом пятятся, опрокидывают бочки с мочеными яблоками, купцы орут на возчиков, возчики на лошадей, тут еще царская стража сквозь толпу на конях продирается, дорогу себе плетками со свинцовым концом расчищают.
— Что, страшно после деревни-то? — смеется Никодим.
Свернули на боковую улицу. Народу на ней поменьше, а ухабов да ям побольше. Через грязные лужи дощатые мостки перекинуты, а где их нет — телеги вязнут. Слева и справа, как лес сосновый, бревенчатые частоколы стоят, а в них ворота глухие с хитрыми запорами. Каждая изба вроде крепости от соседей огорожена. Общих заборов нет, потому между соседями узкие проходы тянутся для сточных канав.
«А избы-то какие чудные! — удивляется Егорий. — Высокие, узкие, теснотища небось в них. Моя изба боярскими палатами рядом с ними бы стояла». Оконца вроде щелей, под самой крышей слюдой поблескивают, а землицы внутри частоколов на маленький огородец едва хватит.
— У нас в Двориках так друг от дружки не отгораживаются. Простору у вас нет, — смущенно говорит Егорий.
— Да откуда ему взяться-то, простору? Знаешь, сколь здесь народу живет? Тыщ двести будет!
— Ну да?! — изумился Егорий. — Эка прорва!
Свернули еще несколько раз и наконец остановились у новенькой, только что отстроенной церкви. Причудливая такая, узорчатая, на сказочный теремок похожа. Стены резным белым камнем выложены, столбы витые, а пять ярко-синих куполов золотыми звездами сияют.
— Вот ее, красавицу, и украшать будем, — ласково щурится Никодим.
«Хороший старик, — думает Егорий, — зря напраслину на себя наводит, что зверь он лютый».
Однако, как только порог церкви переступили, хорошего старика словно подменили. Брови мохнатые насупил, глазами сверканул да как подскочит к мастерам, что в уголку на лавке мирно ели, и давай ругаться:
— Вы чего это, идолы языческие, делаете?! Вы что ж это пиршествами храм скверните? Разве здесь двор постоялый? Погодите, ужо накажет вас Господь, как Дионисия наказал.
— Неужто и Дионисий грешен был? — не верят мастера.
— Был. И вот как. Старец Пафнутий запретил нам в монастыре есть, а чтоб в деревню ходили. А Дионисий-то время на хождения тратить не хотел. Он ведь как начнет писать, продыху ни себе, ни нам не давал. Ну вот, велит он мне однажды, как самому молодому, принести из деревни жареную ногу. Я и принес тайно от Пафнутия. Вечерком села артель в укромном местечке поесть, а Дионисий, как старшой, вкусил первым и отшатнулся. Мясо-то вдруг протухло и в червях все стало. Во как. Дионисий говорит: «То кара Господня мне за ослушание». И слег и болел, пока игумену не покаялся.
— Авось нас минует сия кара, — хохотнул Мирон, — брюхо-то, злодей, добра не помнит. Пока не набьешь — работать не велит.
— Видать, брюхо-то у тебя и душу вон вытолкало. Нынче встретил такого богомаза на площади, не ангелов бестелесых пишет, а мирских чревоугодников, каков сам есть. Сцепился я с ним, спасибо вот Егорий отбил. Слышь-ка, Лука, запиши его в свою книгу кормовым, а там поглядим.
— Как это кормовым? — не понял Егорий.
— Харчами, значит, будешь получать, — степенно отвечает лысый Лука, — да и то, пока работа есть. А как работы не будет, так и кормов не будет. Кем писать-то его, отец Никодим?
— Ну, раз из деревни он, знать, дерево любит. Будет пока доски иконные ладить. Так и запиши. А ты, Мирон, научи новичка. Ну, и вы, ребятушки, давайте с Богом за работу. Бери, Егорий, скобель, выбирай в углу доски да гляди, чтоб без сучков были, и строгай добела.
Засучил Егорий рукава, взял острый скобель за две ручки и снял с сосновой доски первую стружку. Сразу смолой запахло, лесом, домом родным! Он и успокоился. Отлетели в сторону и медведи в цепях, и злая царская стража, и весь шумный город.
Старается парень, осрамиться боится, да и руки по работе соскучились. К вечеру чуть не все доски остругал.
— Ну куда гонишь, куда? — ворчит Мирон. — Всю работу никогда не переделаешь, а от нее не будешь богат, а будешь горбат. Ты, парень, не спеши. Быстро кончим, быстро взашей вытолкают. Куда тогда пойдешь?
— Я по-другому не могу. Сказывай, чего дальше делать?
— Эх, простота! — безнадежно говорит Мирон. — Складывай инструмент, спать дальше пойдем. Вымети стружки из храма, если руки чешутся.
Пока Егорий в храме подметал, артель разошлась по домам. Один отец Никодим в пустом, темном храме остался, да Егорий незаметно в уголке примостился: идти-то ему некуда.
Зажег старец свечу и встал задумчиво против каменной стены. Долго глядел на нее не отрываясь. Горячий воск всю руку ему закапал, а он и не замечает. Вдруг поднял свечу и решительно, как огненной кистью, перед стеной взмахнул, будто нарисовал что-то.
Мерцает маленький огонек, скользит по стене, свершается таинство, рождается из тьмы невидимая фреска. На одних стенах старик тихо рисует, задумчиво, на других — радостно, с улыбкой, а как к самой большой подошел, преобразился весь. Стоит страшный такой, решительный, глаза яростью горят и свечой, будто молниями огненными, кого-то разит беспощадно.
Так все стены старец огнем «изрисовал», десятка два свечей извел и только к концу ночи на Егория наткнулся. Испугался бедный, аж огарок выронил.
— Не бойся, отец Никодим, это я тут сижу, — смутился Егорий, — прости, что сразу не сказался, мешать тебе не смел.
— Фу ты окаянный! — рассердился старик. — У меня ноги со страху подкосились. Ишь притаился, сыч ночной!
Поворчал еще по-стариковски, но потом смягчился:
— Неужто вот так всю ночь на каменьях просидел?
— Так ведь занятно было! — с жаром воскликнул Егорий.
— Ну-ну… Дождался я, видать, себе ученика на старость, — устало проговорил Никодим, сел под стену и сразу уснул.
А Егорий снял с себя армяк и укрыл его осторожно…
С той ночи взял Никодим Егория к себе жить в маленькую, одинокую избенку. Ничего он за всю жизнь не нажил, кроме кованого сундука, в котором хранились темные бумажные листы с прорисями самых знаменитых московских, псковских и новгородских икон. Там же, на самом дне, лежала еще одна драгоценность — большая рукописная книга в обтянутом кожей деревянном переплете.
Каждый вечер после работы Никодим, вымыв руки, зажигал свечу, бережно доставал книгу и терпеливо учил Егория грамоте. А книга была презанятная, про храброго витязя Бову-королевича. Храбрости и силы был необыкновенной, по 30 000 войска один побивал! А сколько чудес с ним случалось!
Отец Никодим, бывало, давно уж на теплой печи седьмой сон досматривает, а Егорий никак от книги оторваться не может.
«Велит король Маркобрун собрать 40 000 войска и погубить Бову, а те испугались и говорят: „Государь наш, король Маркобрун! Бовы нам не взять, а только головы свои сложить. Есть у тебя, государь, сильный богатырь, а имя ему Полкан. По пояс у него песьи ноги, а от пояса, что и прочий человек, а скачет он по 7 верст. Тот может Бову догнать и поймать, а сидит он у тебя в темнице за 30 замками и 30 мостами“.
И король Маркобрун велел Полкана из темницы выпустить и послал за Бовою. И Полкан пошел скакать по семи верст».
Слипаются глаза у Егория, голова к столу клонится, клонится и хлоп лбом об книгу, аж Никодим на печи подскочит. — Ты чего там, сыч ночной, озоруешь?! Спать ложись, а то будешь завтра сонной тетерей моргать, не жди пощады тогда.
— Сейчас, сейчас, отец Никодим, чуток осталось, — и на крыльцо в ночь выскочит. Лицо осеннему дождю подставит, вздрогнет от холода и бегом в избу, опять читать.
«И Бова взял меч, сел на доброго коня и без седла поехал против сильного богатыря Полкана. И как съезжаются два сильных богатыря, и Бова махнул Полкана мечом, и у Бовы меч из рук вырвался и ушел до половины в землю. А Полкан Бову ударил палицей, и Бова свалился с коня на землю мертвым. И Полкан вскочил на Бовина коня, а добрый конь Бовин увидел Полкана, закусил мундштук и давай носить по кустам, и по зарослям, и по лесам, и ободрал по пояс ноги и мясо до костей. И Бова лежал мертв три часа и встал как ни в чем не бывало и пришел к жене Дружевне в шатер и лег на кровать».
И Егорий, вроде Бовы, часа три поспит мертвым сном, утром вскочит как ни в чем не бывало и в церковь раньше Никодима спешит. Так что Никодиму ни разу не пришлось «дугой его сгибать и концы узлом завязывать». Наоборот, хвалил частенько, разные секреты раскрывал.
Вот, к примеру, кончился как-то клей, которым Егорий доски между собой клеил. Что делать? Работа стоит, а Никодим говорит:
— Не велика беда. Сбегай-ка в мясную лавку, чугунок свежей крови принеси и разведи с известью. Знатный клей будет.
Когда все склеенные доски высохли, по ним не сразу писать начали, а сначала левкас в несколько слоев положили. Для левкаса три мешка мела Егорий в порошок истер, потом порошок этот с прозрачным рыбьим клеем смешал и деревянной лопаточкой все доски тонко покрыл. Как один слой высыхал, другой наносил, и так раз пять. А после доски жестким хвощом гладко, до бархатной белизны зачистил.
Стоят робко вдоль стены белоснежные доски, ждут, кем же они вскорости станут? А кем они станут, знает пока только один — знаменщик Никодим.
— Ну, мастера, — говорит он однажды торжественно, — завтра писать начнем. Сегодня чтоб все в бане попарились, грехи с себя смыли, да глядите, чтоб во всем чистом пришли.