У самого Никодима баня давно от старости развалилась, поэтому пошли они с Егорием к хозяйственному Луке. Жена Луки загодя полы и лавки в бане добела ножом выскоблила, натаскала с речки вкусной воды в многоведерный котел и затопила жаркую печь. Печь же без трубы была, дым через узкие волоковые оконца на двор валил. Все стены и потолок от сажи черные, но зато нагревалась баня быстрее и не остывала дольше.
Первыми, на самый сильный жар, мужики пошли. Пока Лука с Егорием в предбаннике раздевались, Никодим в момент одежонку поскидал, юрк в пекло и давай там ковшами орудовать, раскаленные камни для пару поливать. От березовых веников такой густой лесной дух пошел, вздохнешь — выдыхать обратно не хочется.
— Ну-ка, Егорий, отведи душеньку, отлупцуй меня веничком, — подзадоривает Никодим и шасть на самую верхнюю полку, где такой жар, что душа печеной становится…
— Жарь, — кричит задиристо, — не боись! Авось не убьешь веником! Не муха!
«Да уж вижу, не муха, — усмехается Егорий, — муха-то потолще будет». И раз просят, так отходил старичка, еле с полатей сполз. Пот с него градом, кряхтит, охает, однако улыбается блаженно, будто райских яблок вдоволь наелся.
— А помнишь, Лука, как мы в прошлую зиму у тебя голландца Якоба парили? Ну того, что живописи приезжал нас учить? Я его, Егорий, как ты меня нынче, на лавку уложил и давай веником по толстой спине хлестать. А он завизжал поросенком, с лавки кубарем скатился и ну лаяться! «Я, — кричит, — иностранец! На меня не можно руку подымать! За что, старик, прутьями дерешься? Разве я плохой живописец? Себя мучьте, коли провинились, варвары, черт вас забирай!»
— Гляньте-ка, — вдруг говорит Егорий, — лягушонок в углу сидит!
— Все лето здесь живет, — улыбается Лука, — такой озорник! Как баню затопишь, он тут как тут. Вылезет откуда-то весь черный и давай квакать от радости. Никакого жара не боится!
— Потому что российский. Голландский-то давно бы упрыгал. А ну-ка, Егорий, поддай парку, что-то уши мерзнут! — не унимается Никодим.
Плеснул Егорий на раскаленные камни кружку кваса, ячменный дух всю баню наполнил, хоть ложками ешь. Попарили еще друг дружку не единожды, чистые рубахи надели и пошли распаренные через огород в избу. Теперь бабы пошли «себя мучить».
На другой день вся артель, чистая, торжественная, в храм пришла. На смертную войну и на важную работу только так на Руси шли.
— Ну, с Богом, — размашисто перекрестился Никодим. — Я святого Николу знаменить начну, Лука с Егорием припорох вот с этих прорисей делайте, а остальные сами знаете, не впервой.
Поставили перед Никодимом большую белоснежную доску, обмакнул он тонкую кисть в красную краску, поводил ею, примериваясь, и уверенно, одной тонкой линией принялся Николу знаменить. Почему ж Николу первого? Так ведь в честь него эту церковь поставили.
Рисует Никодим, а сам про Николу рассказывает:
— Как-то раз у одного мужика увяз в грязи воз. Толкал, толкал, не идет воз — и все тут. А мимо Касьян Угодник проходил. Мужик его не признал и просит: «Помоги, мил человек!» — «Поди ты, — говорит ему Касьян, — некогда мне с тобой валандаться». А за ним Николай Угодник шел, влез в грязь по колено и помог мужику.
Вот пришли они оба в рай. «Где были?» — спрашивает Господь. «Я был на земле, — отвечает Касьян, — видел мужика, у которого воз увяз. Просил он меня помочь, да я не стал райского платья марать». — «А ты где выпачкался?» — спрашивает Господь у Николая. «Я мужику помогал», — отвечает. «Раз так, — говорит Господь, — отныне тебе, Никола, люди два раза в год молиться будут, а тебе, Касьян, раз в четыре».
Вот он какой, наш Никола, всегда за простого человека стоит. А Касьян со злости, в свой год високосный, народу в два раза больше косит.
Слушает Егорий, а сам новую работу — припорох — у Луки перенимает. Взяли они большую бумажную прорись крылатого архангела Михаила, что Никодим из своего заветного сундучка принес, на левкасную доску положили ровненько и приклеили осторожно по уголкам чесночным соком.
А сама прорись вот как делалась. Икону, которую хотели повторить, обводили по контуру клейким чесночным соком и, пока сок не высох, к иконе осторожно прижимали бумагу и долго терли теплой ладонью, пока не перейдут чесночные линии. Потом лист этот на войлоке часто-часто иглой по линиям прокалывали, так что, если его на свет посмотреть, весь рисунок из мелких дырочек состоять будет.
Взяли Лука с Егорием по маленькому тряпичному мешочку с черной угольной пылью и стали по прориси этими мешочками бить.
Уголь сквозь дырочки на белый левкас осел, и, когда бумагу осторожно подняли, на доске припорох — точечный рисунок крылатого ангела остался.
— Бери иглу, — говорит Лука, — и графью по точкам этим царапай. Да смотри уголь-то рукавом не смахни!
Царапает Егорий, а сам чуть дышит, уголь боится сдуть.
Никодим подошел взглянуть.
— Только до доски левкас не царапай, — говорит, — а так хорошая графья получается, плавная, смелая, как сам ангел. Самого Бога ведь не побоялся.
— Да как же это? — изумился Егорий.
— Дело вот как было, — начал Никодим. — Призвал Господь архангела Михаила и говорит: «Слети на землю и отними душу во-он у того грешного мужика». Михаил слетел и видит: у мужика-то восемь детей — мал мала меньше. Так ему жаль мужика стало, что он говорит: «Как уморить его, Господи, ведь у него дети малые? Погибнут они от голода!» — «Ах так! — рассердился Господь. — Живи тогда за ослушание на земле!» Отобрал у Михаила золотой меч и крылья и заставил на земле три года жить.
Настал черед златописцев. Те места у икон, которые золотыми должны быть, сначала красной краской покрыли, чтоб она сквозь золото светилась. На мокрую краску тончайшие лепестки золота стали осторожно класть, да не пальцами, а заячьей лапкой, чтоб к рукам не липло.
Медленная работа, кропотливая, спешки не любит. До самого декабря над этим просидели. На Варварин день жестокий мороз ударил. Вечером отец Никодим с каким-то узлом в избу протиснулся. Нос красный, усы в сосульках, поеживается от холода.
— Трещи, Варюха, береги нос да ухо! — смеется. — А я тебе, Егорий, тулуп принес. Не дай Бог, обморозишься, на кой ты мне тогда мороженый нужен будешь! На-кось, примерь.
— Спасибо тебе за заботу, отец Никодим, — растрогался Егорий, — век не забуду. Где ж достал такой?
— Да тут недалече, у одной вдовушки. У нее мужика на прошлой неделе до смерти запороли.
— Да за что же?
— У него, видишь ли, мальчонка малой на дорогу из ворот выбег, а тут опричник хмельной на санях летел. Нет чтоб свернуть, так он прямиком на мальчонку, озорства ради, как на собаку какую, конем налетел. А мужик, отец мальчонки, во дворе дрова колол, у него на глазах все и было. Схватил он топор да как метнет через забор опричнику вслед! Прямо обухом по спине огрел.
— Убил?
— Да нет, зашиб только. Вот за это и запороли его… Хороший был мужик. Чего теперь вдова с тремя мальцами делать будет? Отнес ей деньжонок, муки тоже, а она, добрая душа, тулуп тебе отдала. Носи, не побрезгуй.
Когда златописцы свою работу закончили, настало время за краски браться. Краскотеры принялись в деревянных ложках без ручек краски пальцами творить, растирать их, значит, с яичным желтком и квасом.
Сначала одежды писали, горки[9] с палатками[10] и травками[11]. Егорию травы еще с деревни знакомы, ему и доверили их написать.
— Ай да Егорий! — похваливает отец Никодим. — Иди-ка, Мирон, поучись, а то все тяп-ляп делаешь.
— Ничего, — ухмыляется Мирон, — и так сойдет. Кривое закрасится, лачком прикроется.
— Не пойму я тебя, Мирон, для кого живешь? — тихо говорит Никодим. — Ни себе удовольствие, ни другим радость. Придут в храм простые люди, ни читать, ни писать не могут, а только видеть. Любо ли им будет на кривые лики смотреть? Стараться надо, чтоб за свою работу не стыдно было.
А Егорий старался, отощал совсем, науку перенимая. Бывало, отец Никодим чуть не силком его из избы выталкивает, пойди, мол, погуляй, Масленица ведь, погляди, как народ веселится.
— Да нет, — вздыхает Егорий, — какое уж тут веселье, когда жена с ребятней дома горюет. Как они там, сыты ли, не обидел ли кто? Эх, и гостинца не с кем послать…
— Вот апрель «зажги снега» придет, пошлем чего-нибудь с твоим знакомцем офеней. А если к концу лета, Бог даст, работу кончим, и сам домой сходишь.
— Правда?! — обрадовался Егорий.
— Истинная правда, — загрустил Никодим. — А вернешься ли обратно, сынок? Я без тебя как без рук теперь. Моему-то сынку, Владимиру, четыре года назад царевы опричники прямо в деревенской церкви голову саблей снесли за то, что не давал им храм грабить. Тоже иконописцем был… Да вот вместо него тебя, видать, Господь мне послал… Ну чего, чего моргаешь? Ты вон лучше на печку моргай, остыла вся! И на кой я тебя здесь держу, коли дров принесть не можешь?
Да так разошелся, что полночи на печи ворочался и ворчал. Сердился, видать, старик на свою одинокую жизнь, а больше на то, что сердце свое раскрыл.
А в церкви уж личники за дело принялись. Самая трудная работа — лица и руки писать, большое умение для этого требовалось, глаз точный и рука твердая. Лики должны умом и красотой светиться, а такое написать можно, если у самого мастера душа светлая. Сколько любви и ласки должно быть в Богоматери, сколько тревоги и сострадания ко всем людям. Кто бы ни пришел к ней: злодей ли заблудший, голодный нищий, калека хворый или просто человек со своей бедой — каждый увидит в ней свою родную мать, которая все поймет, все простит, пожалеет и ободрит.
Никодим лик Параскевы Пятницы пишет и рассказывает тихо:
— Слаба женщина, да сильна любовь ее. Никакой силой верность ее не сломить… Однажды город, где мощи Параскевы покоились, осадили полчища сарацинов. И было их так много, а горожан так мало, что о спасении и не думал никто.