Спокойно его лицо, светятся силой и разумом его глаза, негромок его голос, но интонация то и дело меняется, вновь и вновь привлекая этими переменами их внимание к порциям информации — это римляне создали это слово, оно переживёт своих творцов…
Глава 3. Исповедуется святой Северин
— У нас лишь несколько часов, братья. Это не так уж много для всего, что я хотел сказать вам. Помнишь, Луцилл, три года назад я сказал, что вскоре уйду из этого мира. День назвал, а о годе промолчал… Тогда я уже знал, что болен неизлечимо. И эти двадцать девять лет, и лет с десять до прихода в Норик я не болел ни разу. Всякую болезнь я душил усилием воли. Меня не брала простуда, хотя я ходил босиком и в одной власянице круглый год. Я привык к многодневным постам — мне и при желании много не съесть — это оберегало от болезней желудка. Я овладел своим телом, как всадник конём. В лютый мороз я говорю себе, что мне жарко — и от меня валит пар, а в пустынях Востока я говорил себе, что меня овевает прохладный ветерок — и даже не потел. Но вот с этой болезнью я не справился. Я её знаю — она подобно спруту выбрасывает в любую часть человеческого тела свои щупальца и от них тоже начинается её рост во все стороны. Я видел, как умирали от удушья те, кому она перехватила лёгкие, как умирали от голода те, кому она сжала насмерть желудок или пищевод. Видел и других — все умирали в страшных мучениях, никто не мог спастись. Мне оставалось только оттянуть конец, только усилием воли сдержать этого внутреннего врага, отходя шаг за шагом, словно сам захотел это сделать, внушая себе, что здоровее здорового, убив в зародыше страх. Так мы сдерживали алеманнов на пути от Батависа до Лавриака, не дав им ни разу шанса на успех в дни этого перехода, но всё же отступая. И я взвесил свои силы и своё знание этой болезни — и решил, что год протяну наверняка, а через несколько месяцев понял, что и на три года меня хватит, что сил у меня оказалось больше, чем я думал вначале — тут мне и вы все помогли, взяв на себя немалую долю моей нагрузки, оставив мне силы для борьбы за себя.
Я могу и ещё с полгода прожить — враг уже, можно сказать, поднялся на мои стены, вышиб ворота, занял башни, но можно ещё потрепать его в уличных боях. А зачем? Ведь всё равно осилит, но тогда я умру в таких мучениях, которые мне уже не скрыть от людей. А им нельзя видеть мои мучения. Что это за святой, которого Господь карает такой смертью? Святой должен переселиться в лучший мир благостным и просветлённым, причем в заранее предсказанный момент, что я сегодня в полночь и сделаю. Да и для похорон моих зима предпочтительнее… Вижу — обоих покоробило. Поймите оба — иначе нельзя. Если рухнет вера в меня, рухнет и поддерживаемое нашим братством единство норикских римлян. Ведь нет в Норике иной силы — ни государственной, ни церковной даже, с необходимым настроем и организацией. Потерять сейчас единство — это всё потерять. Вряд ли спасётся десяток из тысячи… В полночь я скажу перед братией в последней проповеди всё то, что должен сказать уходящий святой своей пастве, монахам, христианам, а потом мысленным приказом остановлю своё сердце — оно покорно мне. Да, самоубийство, смертный грех… Но если бы я и верил, что с меня спросится за всё это — сказанное сейчас и сделанное ранее — на Страшном Суде — всё равно поступил бы так же. Только вот не пришлось бы мне этого делать — верующий не довел бы нашего судна до этого дня по реке времени, не справился бы с этим, где-нибудь ошибся бы насмерть…
Второй удар по вашим душам, тяжелее первого…
Нет, я не утратил разум, и не Дьявол в облике моём искушает вас. Просто пришло время снять перед вами маску. Слушайте, запоминайте, но никто и никогда не должен услышать от вас сказанного мною — для всех я святой Северин, муж Божий, апостол Норика. Никто и никогда — ещё и потому, что взяться за такое дело, какое все эти годы делал я, может только человек особой подготовки, особо обработанный и особо закалённый. Если такой будет — сам додумается и возьмёт на плечи свои такой груз, а так мой пример покажется уже протоптанной тропой, свернут на эту тропу люди, неготовые к хождению по ней, сами погибнут и других погубят. А вот шедшим со мной и обречённым продолжать мой путь, ведя по нему идущих за мною — знать нужно. Почти тридцать лет я вёл свою войну одним своим разумом, вы были лишь моими руками, глазами, ушами, голосом. Ныне пришёл ваш черёд стать разумом Норика, а значит — вы должны ясно видеть ту цель, которая теперь близка, но до которой мне не дойти и ведомых мною не довести. Но для этого вам нужно узнать и то, как я дошёл до понимания этой цели как единственно возможной для римлян Норика. Кстати на будущее: во всяком деле начинайте с истории. Узнав, что было раньше, поймёте происходящее сейчас и сможете угадать, чего ожидать от будущего…
Помните — пресвитер Примений, духовник убитого Ореста, спросил у меня как-то — кто я по происхождению? Я тогда отшутился, что если я окажусь беглым рабом, то надеюсь, что он, ценя меня, поможет откупиться от господина, когда тот меня найдёт… И сейчас не скажу я вам своего имени — незачем, я останусь в памяти людей Северином из Норика… Но мой род — старинный сенаторский род, и предки мои сообща боролись против Гракхов и били друг друга во времена Мария и Суллы, Цезаря и Августа. А потом, в разгар Маркоманнской войны, кто-то из них — я не знаю точно его имени — понял страшную истину. И он сумел собрать всех мужчин своего рода на тайный совет и сумел на этом совете убедить остальных, что Римский Мир уже достиг вершины своего могущества и начал спускаться навстречу гибели. Эта мысль их не испугала, а заставила думать и действовать. Она передавалась от поколения в поколение — в тайне, конечно. Внешне — гордые сенаторы, военачальники и чиновники, обладатели огромных богатств, а в душе — «последние римляне», как стали говорить в последние десятилетия. Так и Аэция называли, но он, пожалуй, в конец не верил, надеялся выкарабкаться сам и Рим вытащить — для себя и своих детей и соратников, а не для Рима и римлян, а в нашем роду твёрдо знали, что конец приближается. Искали выход — в людях, в старой вере, в христианстве, во введении в своих владениях колоната, в смене императоров, нередко оказываясь во враждующих лагерях, но не трогая друг друга и близких людей, коих старались подбирать по душевным качествам и деловой полезности… Выхода не было, была лишь оттяжка в лучшем случае, как вижу теперь я, как несомненно видели и они даже в миг большой жизненной удачи, в миг торжества того дела, коему они служили. Ну и что же? Кто в разгар битвы поручится, что оттяжка разгрома твоего отряда не окажется спасительной, что сила врага не иссякнет, натолкнувшись на бешеное сопротивление одолеваемых им, но не сдающихся людей? Нужно сражаться до конца и вкладывать до последней капли крови и до последнего дыхания свою жизнь в дело, которому ты служишь. Тогда — не ты, так твои соратники если не победят, то хоть предотвратят полное уничтожение своего войска и тех, кого оно прикрывает. Моему отцу выпало жить в страшное время, мне — в ещё более страшное. Он это предвидел и старался подготовить меня — на большее у него, искалеченного в схватке с вандалами, не было сил… Мне было четыре года, когда умерла мать. Она умерла в Риме, а мы с отцом были тогда в нашей вилле под Неаполем, за много миль, но что-то сжало моё сердце, я почувствовал беду, закричал, забился, как никогда до того. Отец запомнил это и, когда пришла весть о смерти матери и о времени, когда она умерла, сумел сопоставить два факта… Он не женился вновь, а посвятил остаток жизни мне — позже я узнал, что он не надеялся прожить и пяти лет, но сумел заставить себя прожить десять лет с небольшим… Он понял, что я наделён свойственной многим, но у большинства людей не раскрывающейся полностью особой чуткостью души. Египтяне ещё при фараонах знали эту тайную силу и умение её использовать называли «сэтэп-са», она была подвластна и орфикам древней Эллады, и нагим мудрецам Индии, и кое-кому из варварских жрецов, колдунов, знахарей… И он стал развивать её во мне, но я долго этого не знал, как не знал и того, что заполнившие всё моё детство постоянные упражнения тела, духа и разума показались бы дикой блажью детям и взрослым из близких к нам по положению в империи семей. Я просто не знал этих детей, не бывал в чужих семьях в гостях или по делу лет до десяти. К восьми годам рабы-педагоги, которым отец пообещал за усердие свободу и большую награду, обучили меня сверх всех тонкостей латыни и греческого ещё арамейскому, коптскому, готскому и еврейскому языкам. Два ветерана-воина, пригретые отцом, учили меня всему, что должен знать пехотинец и конник, у меня был маленький конёк, был доспех воина и было оружие всех видов. Рабы из гончарной, кузнечной, ювелирной мастерских — тоже по приказу отца — раскрывали мне тайны своих ремёсел, а плотник и каменщик просто-напросто учили владеть своими инструментами и работать по-настоящему. Неудивительно, что эту келейку я возвёл сам: умение работать осталось с детства навсегда. И вилик отца растолковывал мне тайны ведения хозяйства, а однажды даже поведал способы обогащения за счёт хозяина — по секрету от отца, конечно, но позже я узнал, что отец в этом тоже смыслил и многие его проделки в этой сфере знал, но прощал за верность. И врач наш учил меня распознавать болезни и готовить лекарства из трав, приучал к виду больных, к терпеливой борьбе с человеческими страданиями. А сам отец, следя за всем перечисленным и моими успехами в этих делах, читал мне и объяснял книги философов и историков, агрономов и географов, писателей и поэтов. Он не заставлял меня заучивать, например, речи Цицерона, но объяснял их смысл и причину их произнесения. Кстати, Катилину он уважал больше, чем Цицерона, хотя признавал, что был бы скорее с Цицероном в те дни, ибо Катилина возглавлял не ту силу, на которую стоит ставить в дни, подобные тогдашним… А вот в Священном Писании он меня не наставлял. Просто велел заучить несколько молитв, показал подобно актёру, как надо молиться на людях, как вести себя в будни и в праздники, как в посты, велел вести себя так-то и так-то, запретил ввязываться с кем бы то ни было не то что в споры, но даже в разговоры о Боге, о Христе, о древних богах, обо всём, что связано с верой — до его разрешения.