— А Есифа, бежавшего с починка холопа твово, схватили и доставили на двор и секли, как велено было, и оный Есиф кричал, что-де был не один, а с Димитром, подстрекавшим его идти в Новеград. А Димитр тот мостник и вину свою отрицает: мол, о Есифе и слыхом не слыхивал, а все это злой наговор. Как прикажешь быть, боярин?
— Что сказывают послухи?
— Послухи показывают, Димитр-де был пьян, что говорил, не помнит. А Есиф повадился в ремесленную слободу, хотя и не зван. И долга за ним тебе, боярин, две резаны.
Лицо Одноока посуровело.
— А ты куды глядишь, нечестивец? — накинулся он на тиуна. — Почто позволяешь непотребное? Этак-то и вовсе пустишь меня по миру с сумой: Есифу резану простишь, другому, глядишь, и гривну. Не за то я ставил тебя, что ликом смирен, а чтобы глядел за моим добром. Ну, как повелю я тебе всыпать батогов — в другой раз будешь сноровистее...
— Помилуй, батюшка! — упал на колени тиун. — Не оставляй меня своей милостью. Должок за Есифом не пропадет — всё как есть верну в твою скотницу по осени. Три шкуры спущу с холопа, куды ему от меня деться?..
Одноок, попыхтев, важно кивнул:
— Читай дале. Почто поперхнулся?
— Жду твоего повеления, боярин.
— Читай, читай...
Сидел боярин на лавке, попивал квасок, благодушно слушал тиуна. Одолевала его истома. Но из того, что сказывал тиун, не пропускал ни слова. Радовался: что ни день, то прибыток, что ни сказ, то гривна али ногата. Хорошо повернулись его дела, опять же резы — надоумил его господь, знать, полюбил за скромность и набожный нрав: дал гривну купчишке — и гривну вернул, и еще полгривны. Другие-то бояре знай веселятся на князевой охоте, пиры пируют, а Одноок меды пьет только по праздникам; у других-то — на полах ковры из Трапезунда, парчовые занавеси, посуда из золота и серебра, а у боярина Одноока по всему терему — домотканые половички, на столах — деревянные мисы: почто ему снашивать ковры, почто слизывать золото с чар: то, что вытоптал да слизал, назад не вернешь, в оборот не пустишь... Корят его иные бояре да дружинники: холопы, мол, у Одноока пообносились — дыра на дыре, а на что холопу праздничное платье — баловство одно! А от баловства разные мысли заводятся, от баловства опять же пьянство — угодно ли сие богу?...
Подумав так, Одноок тяжело поднялся с лавки и, повернувшись лицом к иконе, размашисто перекрестился. Тиун попятился, толкнул задом дверь и исчез в темном переходе.
Одноок накинул на плечи потертый кожух, вышел вслед за тиуном на крыльцо. Еще в сенях он услышал на дворе крики мужиков и скрип колес. Так тоже было заведено уже много лет: за полдень съезжались на боярский двор обозники.
Поглядев, как сгружали с возов добро, как набивали и без того полные скотницы, Одноок подумал, что пора приглашать мастеров — рубить новые срубы: бочонки с мукой, меха и воск не помещались под старыми крышами.
Когда ставил он новый терем, и в мыслях не было, что потекут к нему со всех концов земли владимирской золотые и серебряные реки. Только нынче понял, как много еще на Руси простаков — душа-то у народа широка, нрав-то веселый, сердце-то доверчивое, всё стерпит, всему найдет оправдание и достойную причину, покуда рука сама не потянется за топором. Но пока дело до топора не дошло (а дойдет — и это не страшно Однооку: стоят на страже его добра из рук его кормленные и поенные мужички), будет он рубить новые одрины и на дубовые крепкие створы ворот вешать пудовые новгородские замки: попробуй сбить — все кулаки расшибешь... Нет, прочно держался на земле Одноок, страхами себя по ночам не изводил, тело не иссушал раскаяньем. А если и грустил иногда, то оттого только, что помирал задолжавший купчишка или не возвращался из похода дружинник, взявший у него в долг, чтобы купить своей милой украшенные драгоценными каменьями подвески, — такие дни выпадали боярину не часто. И еще грустил Одноок, что сын Звездан весь вышел в мать — такой же иконописный и тихий. Ему бы невесту сыскать — чтобы с приданым, да чтобы крутого нраву: бабы, они норовисты, а ежели попадет с огоньком да с норовом, то и Одноок тут как тут — глядишь, вместе-то его и приберут к рукам, научат железной хватке.
Солнце слепило боярину глаза. Гримасничая и жмурясь, Одноок покрикивал на обозников:
— Полегче, полегче, мужики! Небось не камни таскаете, небось не глину в мешках!..
— Ты, боярин, не боись, — отвечали обозники. — Все сделаем справно. Не впервой...
— Как же, — ворчал боярин, — за вами только недогляди. На прошлой неделе пшенички полкади просыпали — мне-то каково?
— Твои же курочки поклевали....
— Как же, а то воробьи окаянные и повадились на двор. За воробьями-то не набегаешься. Так по зернышку, по зернышку... Сколь зернышек за год склюют?..
Не-ет, за мужиками глаз да глаз нужен. Одноок спустился с крыльца.
— Онаний! — закричал он пронзительно, призывая тиуна. — Онаний, где ты, слышь-ко?
— Тута я! — выскочил из подклета тиун. — Почто кличешь, боярин?
— Ты, Онаний, в подклете с девками не прохлаждайся,— выговорил Одноок. — Ты за мужиками гляди. На прошлой неделе воробьи зерно склевали... Что-то обозники мне не по душе — народ шибко веселый.
— Пущай веселятся.
— Я те повеселюсь! — сердито прикрикнул Одноок.
Тиун побледнел и мелкой рысцой затрусил к возам.
Тут в воротах случилась заминка.
— Эй, кто там? — повернулся на шум боярин.
Побросав мешки, обозники кинулись врассыпную, Онаний юркнул под телегу, а сам Одноок так и обмер: прямо на него через двор шагал, нетвердо держась на ногах, Веселица, и в руке его, откинутой за спину, угрожающе поблескивал топор...
Боярин беспомощно оглянулся: скуластая повариха высунулась из подклета, пискнула и с грохотом захлопнула дверь, до скотниц было далеко (а там-то крепкие ворота — их и за неделю не прошибешь!). Двор опустел, и, пятясь под прилипчивым взглядом Веселицы, Одноок чувствовал, как медленно деревенеет все его тело.
И уж встали дыбом редкие волосы на голове боярина, уж занес над его головой свой сверкающий топор Веселица, как вдруг со всхода коршуном свалилась на двор старая клетница Макрина, с воплем кинулась навстречу Веселице, и Одноок бросил свое многопудовое тело к подклету, рванул на себя дверь, впихнул животом в подклет заверещавшую повариху.
— Щеколду-то, щеколду! — завопил не своим голосом. И тут же без сил повалился на пол.
Один только этот миг и спас боярина.
Оттолкнув Макрину, бросился за ним вслед Веселица к подклету, но дверь уж была заперта.
— Выходи, боярин! — неистовствовал Веселица, ударяя в дверь топором.
Щепки летели от двери, но недаром Одноок сам подбирал на свой терем дубовые плахи. Выдержали они приступ, не подвели боярина, а то бы не жить ему на этом свете.
Долго еще буйствовал во дворе Веселица. Разогнал мужиков по углам. А после сел, обессилев, на нижний приступок крыльца и вроде бы задремал.
Тут -то и накинулись на него осмелевшие боярские слуги. Били батогами и кольями, пинали ногами и плевали в лицо. И не защищался Веселица, ни на кого из слуг не поднял руки.
Выбравшийся из подклета боярин ругался громче всех и топал ногами. Но и на него не взглянул Веселица.
А когда он потерял сознание, бросили его в телегу, отвезли за Лыбедь и оставили там под речным откосом — подыхать.
— Собаке — собачья смерть, — сказал Одноок.
От страха у него до самого вечера дрожали коленки...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Поделив со Святославом великое киевское княжение, Рюрик Ростиславович долгих двенадцать лет жил тайной мечтою: единовластно утвердиться на берегах могучего Днепра. Святослав был стар и хвор, но дни тянулись за днями, шли годы, а князь не спешил умирать. Когда же свершилось, когда же после долгого ожидания, казалось бы, все препятствия остались позади и можно было наслаждаться, сидя над всеми князьями на киевской Горе, когда отшумели богатые пиры и все князья, принимавшие в них участие, разъехались с богатыми дарами, могучий владимиро-суздальский князь Всеволод Юрьевич покачнул под Рюриком высокий стол.