В конечном итоге получилось, что предложение Богданенко не так уж и плохо, вернуться к своей специальности можно в любое время, — диплом и знания никуда не денутся, — а организовать отгрузку кирпича на стройку не ахти какое сложное дело, если за него взяться с умом.

А вот Как быть с Антроповым? Ведь для него, с его здоровьем, переход на общую работу, на сдельщину, действительно, настоящая беда, и если в такой момент занять его должность, то выглядеть это будет скверно, и люди на заводе этого не поймут.

Однако и тут нашелся выход: сделанного уже не переделаешь, Богданенко приказ не отменит, и не Корней, то, значит, кто-то другой займет место Антропова, не останется же оно пустым!

Ну, а совесть?

«Да при чем тут моя совесть! — окончательно сказал Корней сам себе. — Не я же Антропова снял. Его с места убрали, а меня поставили. И я ничего не украл, не отобрал. Мне предложили — взял. Вот и все!»

Марфа Васильевна осталась довольна, все складывалось пока удачно. Насчет совести она сказала так:

— Не выдумывай-ко, милый мой сын, чего не след! Каждый из нас живет сам для себя и для своего интересу. Ты, вот, коли проголодаешься, то домой бежишь, а не к соседу, и в буфете тебя без денег не накормят. Вот и птицы, каждая для себя гнездо вьет.

И все же это было не то… Не было уверенности в том, что поступил правильно.

19

Да и откуда могла взяться эта уверенность? Получилось, как он предполагал. Уже на следующий день, еще не успев, как полагается, принять должность в диспетчерской, Корней уловил на себе косые взгляды грузчиков и жигарей, мимо которых пришлось ходить.

Мать требовала от него «дорожить собственным интересом» и потому не обращать внимания, если это кому-то не нравится, на всех и на каждого, дескать, не угодишь. Ну, а самому себе угодить можно ли? Обстоятельства постоянно складывались почему-то не в его пользу, совсем не так, как хотелось, как было нужно, а иначе, впереверт. Ведь вот на зимнике черт подсунул Чермянина, если бы Чермянин не оскорбил, то он, Корней, конечно, не разозлился бы и не оставил бы Тоню одну, и тогда все получилось бы как-то иначе. А Богданенко, не раньше, не позже, именно в ту пору, когда Корней подвернулся ему под руку, снял с работы Антропова.

У матери есть своя житейская мудрость, неудачи и просчеты она встречает проще. А вот он, Корней, такой простоты еще не выработал, не приучил себя поступать твердо, определенно, без колебаний и сомнений. И нет еще в нем той внутренней крепости, которая есть у дяди, у Якова и у Гасанова, да мало ли еще сколько встретишь таких людей на каждом шагу. Они за свои поступки не краснеют, не стыдятся и себя не казнят.

А Корней вот места себе не находит. И все оттого, наверное, что всегда он чувствовал себя, как дворовая собака Пальма, на привязи. Прав Мишка Гнездин: «собачья жизнь!».

Гав! Гав! Только собаке все-таки лучше. Какие у нее заботы? И душа собачья не раскалывается надвое, как у него, у Корнея. В одной половинке души, чувствует он, есть что-то хорошее, тут он человек и тут у него иногда появляется радость, удовлетворение, а в другой половинке — сквернота. И обе эти половинки всегда вместе, и потому бывает у него, у Корнея, неуверенность. Он понимал, как дико вел себя с Тоней на зимнике, ругал за то, что не нашел причины отказаться от предложения Богданенко, презирал себя за малодушие, вспоминал, как просил мать отпустить в город, на стройку, где бы мог он обрести свободу от сада, от огорода, от всякой домашней мелочности и опеки.

— Я на тебя не обижаюсь, Корней Назарыч, — попросту сказал Антропов, когда был подписан акт приемки. Проводив его, Корней долго сидел за столом, размышляя и мучаясь.

В дурном настроении он едва-едва проработал смену и, возвратившись домой, сразу скрылся в сад. Чтобы мать не приметила его безделье, не помешала побыть наедине с собой, взял лопату, поковырял землю возле забора, потом, облокотившись на черенок, стал смотреть на вечереющее небо.

По ту сторону забора, в огороде Кравчунов, Яков ползал на коленях между гряд, выдирая сорняки.

— Эй, ты! Современник! Чего так огород запустил? — спросил Корней не особенно дружелюбно.

— Не успеваю, а бабка болеет, — сказал Яков, подымаясь и оскребая щепкой налипшую на ладони грязь.

— Все на пользу общества трудишься?

— Иногда на пользу, а порой без пользы, — пошутил Яков и в свою очередь спросил: — Ну, как там у тебя в диспетчерской? Доволен?

— Тебе-то не все ли равно? Ведь не твоя забота.

Корней напустил на себя равнодушие, ему претило сейчас не только говорить, но и думать об этом. Отдохнуть или уж, по крайней мере, сделать себе кратковременную передышку!

Яков подошел ближе, ступая по узкой полоске межи между посевами пшеницы.

— Меня не особенно интересует, почему ты изменил своей специальности. Но как ты мог…

— А ты не смог бы! — давнув черенок, чуть не крикнул Корней.

— Тебя соблазнили сдобным калачиком, да? — не отвечая, пристально вглядываясь в его лицо, снова спросил Яков. — Как ты мог…

— У меня нет совести, — вдруг нахально оскалился Корней. — Я не гуманист, как ты. Я обыватель. Мне предложили, я взял.

— Ты перенимаешь у Мишки Гнездина скверную манеру самого себя бичевать, — спокойно заметил Яков. — Я не обзываю тебя ни обывателем, ни сукиным сыном, а хочу услышать, как ты не пощадил собственного достоинства.

— Оно мое. Могу до облаков вознести, могу в навоз сбросить…

— Если тебе позволят.

— Кто же мне может запретить? — прищурился Корней.

— Есть же какие-то нравственные нормы. Может быть, вот сейчас у меня чешутся руки, так бы и дал тебе встрепку, а ведь нельзя. Неловко! Всякое уважение у людей утратишь. И для себя, для совести, тоже неловко…

Он высказывал то самое, о чем уже размышлял Корней и от чего мучился, но именно потому, что все это было чистой правдой и настроение было паршивое, усилия Якова, как-то по-доброму, по-товарищески свои убеждения внушить, пропадали даром. Корней уперся, не шел на откровенность, выставляя наперед не лучшее, а худшее.

— Я никому не давал обязательств, как мне поступать в том или ином случае.

— А самому себе?

— Тоже не давал. Притом нравственные нормы, по моим наблюдениям, не всегда одинаковые. Кому как! Каждому свое…

— Дрянненькие и жалкие слова мелешь, Корней, — сказал Яков. Если бы не дружили мы когда-то, я назвал бы тебя чепуховым парнем. Что значит «каждому свое»? Ты вкладываешь сюда только личный интерес. Но ведь можно посмотреть шире. Личные интересы сливаются в общие и тогда становятся делом, заботой большой массы людей. Разве мне безразлично, что ты вот такой…

— Какой же я? — усмехнулся Корней.

— Бодливый, но безрогий. Как в пословице: «Бодливой корове, бог рогов не дал». Ведь в тебе есть не только «личный интерес». Давай-ка, вспомним. Не ты ли, бывало, в голодуху, во время войны, отдавал девчонкам свой бутерброды? Не ты ли вместе с нами ездил, бывало, в колхоз копать картошку и мерз там в поле? Или ты изменился? Или ты внушил себе, что на производстве можно поступать иначе? Но ведь у тебя, у меня и у всех наших товарищей, независимо от возраста, с производством связана добрая половина жизни. И каждый из нас, «живущий сам для себя», без товарищей, без людей, без общественного положения, — голимый нуль…

— Стало быть, я нуль, — подхватил Корней.

— Не рисуйся, — оборвал Яков. — Лучше согласись, что поступил безобразно. Ты хоть представляешь себе, за какую провинность Богданенко уволил Антропова? Простой вагонов — только придирка. Богданенко часто не выносит, чтобы кто-то оказался выше его по уму и хоть в малой степени намекнул на недостаток у него знаний. Но если бы ты отказался, он, пожалуй, еще поразмыслил бы и остыл бы. У него запал скоро проходит. Ты отнесся к Антропову без сочувствия. Как раз в этот момент. И поэтому я тебя спрашиваю: как же ты мог?

— А может быть, мне должность диспетчера нравится? — продолжая упорствовать, сказал Корней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: