— Это отвратительно, что ты увильнул от трудностей. Сейчас в цехах очень трудно. Артынов разладил производство. Гонится лишь за количеством. Ты, наверно, уже обратил внимание, какой кирпич мы выдаем из обжиговых печей. Мои ребята, жигари, как ни стараются, направить обжиг не могут. Часть кирпичей об коленку переломать можно, сквозные трещины, а часть так спечется, — кувалдой не разобьешь. Артынов ввел свою «технологию», скоростную. Черт знает что! И вот мы надеялись, что ты…

— Кто это мы?

— Да все мы, жигари, надеялись, что ты поступишь к нам в цех мастером и мало-помалу восстановишь режимы обжига.

— Напрасно надеялись, — угрюмо процедил Корней.

— Ну, значит, начнем управляться без твоей помощи, — уколол Яков.

Его позвала Авдотья Демьяновна, вышедшая в огород. Корней взялся за лопату, с остервенением вонзил ее в землю. Поучать, конечно, легко и просто. А ты в душу загляни, в душу! Вот он, Корней, обязан был проявить чуткость и сочувствие к Антропову. Правильно! А кто же посочувствовал ему, Корнею?..

В короткое время все накопилось и навалилось на него одним разом: и размолвка с Тоней, и семейная неурядица, и это проклятое назначение в диспетчерскую. И никакой разрядки. Провинившийся отец прощения не получал, шатался по дому тихий, пришибленный. Мать шипела и бурчала. Вечером сходить было некуда: Мишка надоел, клуб на ремонте, а Тоня… На уговоры и даже на угрозы разойтись окончательно не поддавалась, и однажды Корней назвал ее «долгоиграющей пластинкой».

— Поищи себе короткоиграющую, — дерзко ответила Тоня, и после этого сладу совсем не стало. Такие благородные чувства в ней разыгрались!

Он был уверен, что на нее повлиял Яков. Уж он-то наверняка над ней поработал, внушил ей благородство, взвинтил цену, словом перебежал дорогу, как черный кот.

Тоня требовала слишком многого, к чему он, Корней, был еще не готов. Она хотела, чтобы он был без помарки, изнутри вычищенный и выглаженный, такой идеальный, что дальше некуда. Как будто это такое простое дело! Всякие противоречия и сомнения, ревность, зависть, никчемная обидчивость, да мало ли еще что натолкано туда, в душу, это ведь не заношенная одежда, которую снял бы и выбросил.

Вечерний свет все больше тускнел. Из травы, от подножья забора, из малинника, из-под развесистых яблонь подымался густо-синий сумрак.

В огороде Кравчунов, на полянке близ огуречной гряды топился очажок с высокой железной трубой. Тонкий дымок, растворяясь, струился в небо, Авдотья Демьяновна и Яков сели ужинать тут же, возле очажка, за самодельным трехногим столом, по-деревенски.

На Корнея напахнуло оттуда вкусным ароматом поджаренной на растительном масле рыбы.

— Ты чего там стоишь? — спросила с крыльца веранды Марфа Васильевна. — У тебя, поди-ко, забот нет! Дай корове к ночи травы да закрой дверь в пригон и собаку отпусти на проволоку.

— Ладно, успею, — сказал Корней.

— Опять, небось, собрался полуночничать?

— Пойду.

— Вот обожди, добегаешься, кобель! Дите сделаешь, а потом куда с ним? Лучше бы занялся чем добрым, для пользы. А то вот и крутишься, крутишься возле общежития, морочишь девке голову, ведь все равно зря, не женишься.

А все же, дождавшись темноты, он опять пошел в общежитие, как на дежурство, опять торчал в комнате у Тони Земцовой, злился на нее, на себя, и опять у него ничего не получалось. По коридору, из комнат на кухню, девушки шлепали босиком, за стенкой пели хором «Бригантину», бренчала гитара, в окно из темноты налетали комары, кто-то в палисаднике шептался и похохатывал.

— Я любила тебя, а не просто так… — говорила Тоня. — Мне нужен был ты, добрый и уступчивый, я верила в тебя больше, чем в себя, но, наверно, ошиблась. Вот так веришь, веришь…

— Теперь разлюбила, — жестко добавил Корней. — Надоело мне это копание. Спуталась с кем-то, что ли, пока меня дожидалась? Чего финтишь?! Любила-разлюбила, верила и ошиблась… Или решила — замуж не возьму?

Это было еще более жестоко, чем все, в чем он упрекал ее, настаивая на своих правах.

Тоня укусила себе нижнюю губу до крови и долго, пожалуй, даже очень долго смотрела ему в лицо, затем встала и открыла дверь:

— Уходи!

— Перестань дурить, — строго предупредил Корней. — Сама виновата! Не зли! Нельзя же ломать, как палку.

— Прошу тебя, уходи! Если не уйдешь, позову девчат, и они тебя вытолкают…

Он постоял возле общежития, жадно выкурил папиросу. В палисаднике, в темноте, все еще кто-то шептался и похохатывал, изредка замолкая.

Шепот мужской:

— Эх ты, лапушка моя!

Шепоток девичий:

— Ну, ну, хоть и лапушка, только не лапай! Брысь!

«А в самом деле, почему я обязан быть лучше других? — спросил себя Корней, бросая окурок. — Кому это нужно? Мне? И почему я должен всем угождать?»

В кармане нашелся десяток рублей, припрятанных от матери, — он рассчитывал купить на них конфет и принести Тоне, — а сейчас его томила жажда, хотелось выпить холодного пива, отвлечься, поболтать в компании, но Лепарда Сидоровна уже успела закрыть столовую, только в «директорской» комнате прохлаждался Артынов.

Корней все же постучал в дверь, на стук вышла сама Лепарда Сидоровна в белом чепце и сказала, что пива не осталось и вообще разнесчастная она вдова, нет у нее ни часа отдыха, Мишка Гнездин не оценил ее преданности, ночует неизвестно где и заставляет ее страдать. За сочувствие, которое к ней проявил Корней, она, поколебавшись, вынесла ему бутылку. Он выпил пиво почти одним вздохом из горлышка и, заплатив деньги, пошел искать Мишку Гнездина по пустынным улицам Косогорья, прислушиваясь, не проголосит ли где гармонь.

Близ полуночи, когда Корней уже возвращался домой, позевывая, неподалеку от него прошла Лизавета в домашнем халатике. Она шла, не спеша, как во сне.

В этот час, когда все вокруг спало, не было у нее никакой надобности вот так, в этаком виде, одной, без мужа, выходить из дома.

Лизавета выбрала у причала плоток, далеко выдвинутый на глубину, где качались на зыби лодки, встала на самый край, к пенистому прибою, вытянула вперед руки.

На той стороне озера, за рассыпанными по черной кайме огнями города играли зарницы, очень далекие.

— Не топиться ли вздумала? — спросил Корней, подходя. — Или колдуешь?

Лизавета, возможно, слышала за собой его шаги, а не ойкнула от испуга, как сделала бы это Тоня.

— Топиться? Зачем? Жить так хорошо! И я еще свое не прожила, не взяла мне назначенное, до конца недолюбила…

— Кого же недолюбила?

— Тебя! Ты же знаешь, а спрашиваешь! Только тебя!

— Тебе мужа мало?

— Это я сама замуж вышла, а душу замуж не выдавала. Она у меня никого знать не хочет, кроме тебя. Ты ведь тоже такой: живешь телом. А где у тебя душа — не знаю. Да и есть ли она у тебя? Кому ты ее отдал? Тоньке? Не любишь ты Тоньку, любил бы, так давно уже взял бы ее себе. Почему не берешь?

— Может, и не возьму…

— И не надо брать! Сгоряча сойдетесь, потом оба намучаетесь. Тонька — девка не мне чета. Я за тобой хоть куда пойду, вот так закрою глаза и пойду, если позовешь, и не спрошу, и плакать не стану. Ты хоть раз видел, как я плакала? Уж как мне горько приходилось — слезу не обронила! И сегодня тоже горько, так я пошла озеро послушать, как оно плещется, посмотреть, какое море огней на том берегу. Когда видишь, что ты не один, что есть еще много-много людей, и у каждого есть свое хорошее, и свое плохое, как-то легче становится. А дома одной тяжело. Муж на заводе, в ночной смене. В комнате жарко, душно, а постель холодная. Давеча рубашку на себе порвала…

— Так бросила бы мужа, чем с ума сходить.

— Брошу. Я мужа брошу, а ты бросишь всех. Некуда нам с тобой деваться друг от друга.

Она обвила его шею, обожгла губы.

Корней взял ее на руки, шалея от восторга, понес на плоский угор, под ветлу.

…Расстались они на рассвете. Серая птаха выпорхнула от плетня, из репейника. С ветлы упали росинки, она очнулась и зашелестела листвой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: