Однако письма из дому доходили до пленных черед две, а то и через три недели, а в обратном направлении шли еще дольше, а так как, кроме чтения и писания писем, многим офицерам больше нечем было заняться, то у самых молодых зародилась мысль устроить любительские представления. У кого-то нашелся сборник венгерских пьес, и они поставили две из них, и бывший сатмарский театрал играл в обеих. Особенным утешением сделались спектакли при наступлении темной, тягучей и снежной зимы, познакомившей людей из Центральной Европы с трескучими сибирскими морозами, доходившими в январе 1917 года почти до сорока градусов ниже нуля.

Но еще до наступления поздней сибирской весны в лагерь пришла потрясающая весть о революции в Петрограде, об отречении царя и создании Временного правительства. Утепленные сугробами бараки заволновались. В офицерском — завязались кипучие споры: будет ли революционная Россия продолжать войну, и, если нет, не освободит ли она всех военнопленных? В солдатских же началось подспудное брожение.

Впрочем, довольно скоро выяснилось, что война будет длиться «до победного конца» и с пленными пока все останется по-прежнему. Именно тогда он и взялся за пьесу «Иерусалим». В ней изображался крестовый поход, показывалась предрешенная неудача крестоносцев и все, что из нее вытекало. Но в сценах трагических катаклизмов XI века ему удалось высказать некоторые заветные мысли, имеющие самое непосредственное отношение к современности. Пьеса достаточно прямо осуждала войну, вызывала жалость к убитым и сострадание к их вдовам и сиротам. Это была откровенно пацифистская пьеса, написанная сентиментально и слишком поспешно. Юный драматург читал много, но сумбурно и уж во всяком случае не знал тогда Пушкина и не предполагал даже, что надо алгеброй гармонию проверить. И все же, несмотря на ее сценическую незавершенность и излишнюю декламационность, пьеса имела успех не только у пленных солдат, но и у многих офицеров.

И если по «Иерусалиму» нельзя судить о масштабах одаренности его сочинителя, то по несовершенной пьесе этой видно, какое огромное влияние оказали на него участие в кровопролитных боях и унылые тяготы плена. Куда подевался тот, готовый лезть на рожон, пылкий мальчишка, тот несгибаемый патриот, который, боясь не дождаться выпуска из военной школы, по уши увязнув в верноподданических чувствах (не столько, попятно, к Францу-Иосифу I, императору двуединой австро-венгерской монархии, сколько к королю Венгрии, которым был все тот же Франц-Иосиф, только переименованный по-мадьярски в Форенца-Йожефа), добровольно поступил вольноопределяющимся в готовившийся к отправлению в действующую армию 12-й Сатмарский пехотный полк?

Уже на итальянском фронте наивного юношу поразила дистанция, если не пропасть, лежавшая между нижними чинами, а также запасными или только что произведенными молодыми офицерами на передовой и высокопоставленными штабными чинами. А попав в плен, он, к своему удивлению, заметил, что вражда между воюющими народами, похоже, осталась где-то там, на линии фронта. Во вражеском тылу никто не проявлял к мадьярам, австрийцам, чехам, хорватам или словакам ни малейшей ненависти. Русские сестры милосердия в белых накрахмаленных косынках, с красными крестиками на лбу и большими крестами на передниках относились к раненым военнопленным не как к выведенным из строя офицерам и солдатам противника, а как к тяжело страдающим людям. И, чем дальше в глубь страны везли их, тем чаще обращались к окнам санитарного вагона сочувственно-любопытные глазки молоденьких девушек, тем добродушнее были на станциях беззубые улыбки старых крестьян, протягивающих пленным в приоткрытые двери теплушек матерчатые кисеты с махоркой, тем жалостливее звучали причитания простых баб.

В общем, ко времени написания «Иерусалима» он из воинственного защитника отечества как-то незаметно, но очень решительно превратился в убежденного пацифиста, и успех пьесы был приятен ему больше всего тем, что зрители почти единогласно одобряли в ней осуждение всякой войны. Тогда же он окончательно остановился на своем, избранном и для «Иерусалима», псевдониме, под которым стал известен всему лагерю. Он напоминал ему не то чтоб о самом счастливом, но, по крайней мере, о самом жизнерадостном и беззаботном и, главное, божественно-безответственном и, следовательно, самом легком периоде его жизни — школьном. Там, в Матесалке, он бесповоротно решил посвятить свою жизнь литературе, так что псевдоним этот, который когда-нибудь будет напечатан над заглавием всех его книг, был чем-то вроде тайного обета верности и благодарности. Ну а, кроме того, выбранный псевдоним этот постоянно напоминал ему о родном крае, о населявших его трудолюбивых людях, о лучших на свете самошских яблоках и еще о самом чистом и выразительном мадьярском языке, на каком тогда говорили тамошние крестьяне. И уж как-то само собой получилось, что литературное его имя стало вскоре и паспортным, хотя настоящего в нем было только обязательное у русских отчество — Михайлович. Каждый раз, когда его произносили в России, незаметно возникало ощущение отцовского присутствия.

Вот уже три года, как отца нет, но до сих пор при воспоминании о нем слегка теснит в груди. Когда же в Москву пришел заграничный, обрамленный траурной каемочкой конверт с извещением о смерти старика, то, будучи столько перенесшим, отнюдь не слезливым человеком, он жалобно закричал и долго неутешно плакал, всхлипывая, как ребенок, которому не удается справиться с собой. И дочка, Талочка, и жена очень сочувствовали ему. Верочка даже немного удивлялась. «Ну, успокойся, мой дорогой,— утешала она.— Не убивайся так страшно. Ведь он был совсем-совсем старый человек. Редко кто доживает до этого возраста. И ты его почти двадцать лет не видал, а так горюешь...»

Он не пытался объяснить ей то, чего она просто не могла понять. Ведь в нем боль от потери усугублялась острым сознанием своей вины перед покойным, вины в том, что он пошел не указанной ему, а своей собственной дорогой. Когда умерла мать, он тоже горевал и плакал, но тогда он был еще ребенок, а детская печаль быстролетна. Тогда не было этого терзающего раскаяния, хотя он отлично знал, что никак не мог вести себя иначе.

Бедный отец. После смерти жены он сильно сдал. Без хозяйки не только дом, но и дело пошло к упадку. Несмотря на свою вспыльчивость, она была ему послушной женой, а во второй раз он уже ие женился и жил бобылем. С остальными детьми у него продолжались спокойные, если даже не прохладные, отношения, только ему, младшему, отец отводил в своем сердце особое место и, чем больше проходило времени, тем мягче и добрее становился к нему. Как горько должен был страдать неудачливый старик, когда ему стало ясно, что любимый сын обманул его ожидания. И теперь поздно пытаться как-то загладить это. Ничем больше не помочь, ничего не изменить...

— Ладно, Пал Лукач,— громко сказал он по-русски в темноте.— Хватит. Надо спать. Утро близко, а дел завтра невпроворот.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Главный советник при генерале Миахе советский военный атташе комбриг Горев был кровно заинтересован в скорейшем появлении на Мадридском фронте таких, особо надежных, боевых единиц, как интербригады. Он направил Матэ Залку, обладавшего военным опытом, в Альбасете.

Библейское повествование о неудачном построении в древнем Вавилоне первого небоскреба убеждает в том, что люди могут творить общее дело, если они говорят на одном языке. Вот уж чего нельзя было сказать об иностранных добровольцах, начавших с середины октября 1936 года переполнять Альбасете, старинный, извечно провинциальный, тихий испанский городок.

Правда, среди них было небольшое число латиноамериканцев, говоривших по-испански. Однако в Альбасете кроме французов, итальянцев и поляков были еще и немцы, и англичане, и венгры, и югославы, и болгары, и греки, и румыны, был даже один эфиоп. И перед людьми, которые брались организовать эти разноязычные толпы, чтобы создать из них боеспособные войсковые части, стояла задача ничуть не легче построения вавилонской башни. Если же принять еще во внимание, что уже находившиеся в распоряжении альбасетского центра примерно две тысячи человек были и политически неоднородны, нетрудно понять, что было от чего растеряться. При заполнении анкет больше половины волонтеров объявили себя беспартийными, и хотя среди остальных абсолютное большинство составляли коммунисты, немало было и социалистов разного толка, а также всякого рода радикалов и даже анархистов. Впрочем, всех объединяли широкие, искренние антифашистские настроения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: