Часто обыденные суждения о языковых фактах совпадают с фактами научной рефлексии на более ранних этапах развития лингвистики. Так, суждения «естественного лингвиста», во-первых, о соответствии названия денотату, а во-вторых, об адекватности выражения мысли средствами языка коррелируют со способами рефлексии о языке, которые были свойственны языкознанию донаучного периода [см.: Барчунова 1989: 140–143]. Представление о «статичном» существовании языка, отрицание (осознанное или бессознательное) историзма, характерное для обыденного метаязыкового сознания, обнаруживалось исследователями в суждениях античных мыслителей о языке [см.: Тронский 1973: 51]. В целом ряде лингвистических трудов находим сведения о «наивной» интерпретации языковых фактов в различные периоды истории науки [см.: Античные теории 1936; Журавлев 2000; Клубков 2002 и др.]; налицо сходство положений «донаучной науки» и современных обыденных представлений о языке.
В некоторых случаях можно отметить «опережающий» характер метаязыковой рефлексии рядового говорящего по отношению к научно-лингвистической рефлексии: в художественных текстах обращается внимание на факты языка / речи, которые – на момент создания произведения – не стали еще предметом лингвистического исследования. В основном такие примеры фиксируются постфактум – с позиции сегодняшнего знания мы можем свидетельствовать, что нелингвист (в нашем случае – писатель) отметил некий факт, который впоследствии получил научную интерпретацию. Так, суждения авторов о национально-культурной специфике русского языка значительно опередили возникновение лингвокультурологии как научной дисциплины. Многие наблюдения социолингвистического характера также были описаны в художественных текстах гораздо раньше, чем наука заинтересовалась соответствующими социальными вариантами языка. Ср. замечания о существовании так называемого «семейного» языка, который стал изучаться лингвистами сравнительно недавно:
<…> у Левковича была дочь – девушка лет двадцати. Звали ее «Жанна д'Арк». <…> кучер «Игнатий Лойола» (в семье Левковичей всем давали исторические прозвища), а попросту Игнат, дернул за веревочные вожжи, и мы шагом поплелись в Чернобыль (К. Паустовский. Первый рассказ); Освободившись, еще до полной реабилитации, я переписал эти стихи в январе 1956 года в «Зеленую тетрадь» (так мы называем ее у нас в семье) (А. Жигулин. Черные камни).
Способность слова воздействовать на глубинные структуры сознания, изучаемая нейролингвистикой, давно не является секретом для обыденного метаязыкового сознания. В художественных текстах содержатся как общие рассуждения о «внушающих» свойствах речи (Человек внушаем, а значит, зависим от слов и мыслей. В. Маканин. Андеграунд…), так и характеристики отдельных слов с точки зрения соответствующих свойств: тёплые, волнующие, магические, зовущие и т. п.
«Наивная» лингвистика опередила научную и в постановке проблемы о будущем языка. В конце XX – начале XXI вв. оформляется особая область научного лингвистического знания – лингвистическая прогностика (лингвистическая футурология) [см.: Кретов 2006; Эпштейн 2000; 2006; Николаенко 2004; Сиротинина 2009; Шмелёва 2010 и др.]. Высказываются [напр.: Милославский 2009] и реализуются в виде различных проектов [ср.: Солженицын 1990; Проективный философский словарь 2003; Эпштейн 2006] идеи о сознательном регулировании развития русского языка, его обогащении при помощи целенаправленных усилий. Однако в художественных текстах гипотезы о возможных путях развития языка появлялись и ранее, хотя и высказывались в рамках специфического дискурса, описывающего ирреальный мир. Так, в «Туманности Андромеды» И. Ефремова высказывается мысль об отмирании языка в обществе, где нет необходимости скрывать свои мысли или прибегать к «жонглированию» словами:
<…> как многое из еще недавней культуры человечества уже отошло в небытие. Исчезли совсем столь характерные для эры Мирового Воссоединения словесные тонкости – речевые и письменные ухищрения, считавшиеся некогда признаком большой образованности. Прекратилось совсем писание как музыка слов, столь развитое еще в ЭОТ – эру Общего Труда, исчезло искусное жонглирование словами, так называемое остроумие. Еще раньше отпала надобность в маскировке своих мыслей, столь важная для ЭРМ. Все разговоры стали гораздо проще и короче. По-видимому, эра Великого Кольца будет эрой развития третьей сигнальной системы человека, или понимания без слов.
Ср. также юмористический прогноз М. Мишина (Период полураспада. 1986) о редукции тематических групп лексики, обозначающей продукты питания, или картину «китаизации» русского языка в романе В. Сорокина «Голубое сало».
Специфика «естественного» взгляда на язык проявляется не только в выборе объектов рефлексии, но и в стратегиях метаязыковой интерпретации, которые могут быть названы обыденными лингвистическими технологиями. Отметим наиболее характерные особенности этих технологий.
Так, обыденное метаязыковое сознание стремится к упрощению своего объекта и способов его интерпретации, которое проявляется, например, в неразличении устной и письменной речи (1), в нечётком разграничении, а иногда и намеренном отождествлении языкового выражения и его означаемого (2), в неразличении языковой материи и метаязыковых установлений (3):
(1) Значить, – он произнес слово с мягким знаком на конце (С. Юрский. Теорема Ферма); (2) И всякая хозяйка дома, получившая приличное воспитание (неприличное, впрочем, кажется, никому и не дается[65]), справится с этим делом без особого труда (Н. Тэффи. Предпраздничное); (3) – Почему ты слово «товарищ» пишешь с мягким знаком? / – Это глагол второго лица, – ответил без смущения Филька. / – Какой глагол, почему глагол? – вскричала учительница. / – Конечно, глагол второго лица, – с упрямством ответил Филька. – «Товарищ! Ты, товарищ, что делаешь?» Отвечает на вопрос «что делаешь?» (Р. Фраерман. Дикая собака Динго…).
В последнем случае говорящий не различает так называемый «грамматический» вопрос к глагольной форме и вопрос как речевой акт.
Упрощенное представление о языке проявляется как «доверие» к плану выражения языковой единицы. Так, обсуждение общего означающего у разных означаемых, как правило, не требует разграничения омонимии и полисемии – одинаковый план выражения соотносится с презумпцией единства слова, которое имеет разные значения. Ср. у Ф. Кривина:
(1) как много в этом случае зависит от одной приставки: ввести в расход совсем не то, что вывести в расход; (2) Как-то в поликлинике даже медсестра заикнулась о том, что она с утра до вечера вкалывает, но в ее устах это прозвучало неубедительно, потому что вкалывала она в буквальном, первоначальном значении этого слова (Хвост павлина; выделено автором).
В первом примере речь идет о приставке как смыслоразличителе – омонимия существительных во внимание не принимается. Во втором случае говорится о разных значениях слова вкалывать, хотя на самом деле приводятся примеры омонимов. Очевидно, что в подобных случаях «стихийного лингвиста» не интересует степень семантического расхождения означаемых и разграничение полисемии и омонимии, ему достаточно упрощённой трактовки: слово – одно, а значений несколько. Даже использование термина «омонимы» не гарантирует, что говорящей отличает омонимию от многозначности; ср.:
<…> наша юная речь почти не различает оттенки омонимов. Во-первых, «работа» – это труд вообще: «надо работать». Затем «работа» – это оценка труда, не разделяющая процесс производства и конечный результат: так говорят, скажем, крестьяне о поставленной избе или сложенной печи – «ладная работа». На советском волапюке слово «работа» приобрело еще и значение «служба», а в лагерном варианте возникло и множественное число – «выводить на работы». Можно сказать «работа», имея в виду конечный продукт: так говорят, скажем, о картине на выставке или о научной статье (Н. Климонтович. Последняя газета).
65
Фактически здесь речь идет не о том, что каждый непременно получает только приличное воспитание, а о том, что слово приличное является постоянным эпитетом к слову воспитание, тогда как определение неприличное со словом воспитание не используется.