И вот дочь состоятельного человека любуется своим сокровищем, запрятанным в гирьку висячей лампы и добытым ценою тысячи постыдных хитростей и уловок. Медленно роняет она новые золотые на те, что в тайнике, и тихий нежный звон падающих монет кружит ей голову. Но нет, ей кружит голову не звон золота, а мысль, что означают эти деньги: для нее это свобода и шелковое платье, бездна удовольствий и новая шляпка.
Очнувшись от грез, сна приводит в порядок лампу, надевает соломенную шляпку перед зеркальцем (завести трюмо отец не разрешает) и идет в кухню.
— Мам, дай мне денег на покупки.
Мать сидит у плиты на высоком табурете и поварешкой на длинной ручке машинально помешивает что-то в большей кастрюле. Все у матери отвисло: живот, грудь, щеки и даже нижняя губа. У окна стоит Отто, он смущенно теребит свою реденькую пушистую бородку.
— За какими покупками ты собралась, Эвхен? — спрашивает мать плачущим голосом. — Ведь к обеду все у нас есть. Лишь бы по городу бегать!
— А вот и нет! — заявляет Эва; при звуках навязшего в ушах плаксивого голоса матери лучезарное настроение девушки сменяется досадой и злобой. — А вот и нет! Ты сама сказала, что к ужину будет малосольная селедка и картошка в мундире, а за селедкой надо идти спозаранок, ее живо расхватают.
И то и другое выдумка: мать ничего не говорила ей насчет селедки к ужину; кроме того, на берлинских рынках сельдь можно купить и во второй половине дня. Но Эва по опыту знает: не важно, что возразить матери — лишь бы возразить. Та сразу на попятный.
Так и сейчас.
54
— Я ведь тебе не отказываю, Эвхен! Ступай хоть сейчас. Сколько тебе нужно? Марки хватит? Ты знаешь, как сердится отец на твою беготню…
— Пусть отец наймет тебе мальчишку-рассыльного.
— Боже мой, что ты еще выдумала, Эвхен? Держать в доме чужого сорванца, чтобы он повсюду свой нос совал, да ничего не оставляй открытым, а не то сразу все пропадать начнет!
Она вдруг умолкает и не то смущенно, не то умоляюще смотрит на застывшего у окна сына.
— Ты это про Эриха, мать? — отзывается вместо него Эва. — Насчет Эриха можешь не беспокоиться! С ним теперь все в порядке, отец не выпустит его из подвала, пока он не сделается шелковым.
— Не может же Эрих без конца там сидеть, — беспомощно лепечет мать. И снова смотрит на старшего сына. — Скажи хоть ты, Оттохен! Ты ведь тоже считаешь…
— Что ж, это я, по-твоему, взяла деньги? — говорит Эва, мысленно поздравляя себя с удачным ходим. — Заварил кашу, пусть сам и расхлебывает, а я тут ни при чем!
— Вот и всегда ты так, Эва! — жалобно восклицает мать. — Только о себе думаешь! Говоришь, Эрих взял деньги, а сколько денег у тебя пристает к рукам каждый раз, как идешь за покупками…
— Я… — растерянно начинает Эва, озадаченная тем, что мать оказалась догадливее, чем можно было предположить.
Но у матери уже прошла ее слабая вспышка гнева.
— Да не жалко мне этих денег, — говорит она слезливо. Надо же и тебе иметь какую-то радость в жизни. Но только я ведь не выдаю тебя, Эвхен, могла бы и ты что-то сделать для брата…
— Я не брала денег, — протестует Эва на всякий случай. — За мной такого не водится!
— Послушай, Эвхен, отец в тебе души не чает, тебе он скорее простит. Сбегала бы ты в подвал и выпустила Эриха. Отто говорит, эти замки ничего не стоит взломать молотком и зубилом…
— Так почему бы Отто, как старшему, не сбегать в подвал и не выпустить Эриха, раз он такой умный! И почему ты сама этого не сделаешь? Ты же мать! Нет, ничего у вас не выйдет! Вы меня не прочь разыграть, как последнюю дуру, да не на ту напали! По мне, пусть посидит взаперти, пока сам не почернеет, как уголь. Я не заплачу!
И, окинув мать и брата торжествующим взглядом, Эва бросила:
— Советую вам не мешаться в это дело! — подхватила клеенчатую хозяйственную сумку, и была такова.
Мать и сын обменялись грустным взглядом. Мать низко опустила голову и снова помешивает в большой кастрюле…
— А если его выпустить, — сказал наконец Отто, — куда он потом денется? Не может же он оставаться здесь, в доме?
— Пусть поживет у товарища, пока с отца первая горячка сойдет.
— Если Эрих убежит, никогда его отец не простит. Сколько же можно жить у товарища?
— Пусть работать начнет.
— Работать его не учили. Да и не годится он для тяжелой работы.
— Для того ли рожаешь детей… — снова заныла мать.
— Я бы его, пожалуй, выпустил, — сказал Отто. — Но когда не знаешь, куда с ним… Да и денег у нас нет…
— Вот видишь! — воскликнула фрау Хакендаль, приходя в волнение. — Быть женой богатого человека и не иметь ни одной собственной марки! А у меня ее не было все годы, что я замужем. Вот он каков, твой отец, Оттохен, а ведь чем был, спроси! Как есть простой вахмистр, извозный-то двор он за мной получил…
— Какой толк ругать отца? Отец такой, какой есть; и ты такая, какая есть; и я такой, какой есть…
— Да, и потому ты стоишь, и пялишь глаза, и думаешь, как бы поскорей забраться на ларь к твоему Рабаузе и резать что-нибудь из дерева. По тебе, провались весь мир, и даже брат родной умри и сгинь…
— От себя никуда не уйдешь, — хладнокровно возразил Отто. — Я, как старший, первым попал к отцу в переделку, меня он больше всех школил — вот я и сделался такой, каким он хотел меня видеть. Мне уже меняться поздно.
— Я прожила с отцом больше, чем кто из вас, — воскликнула мать, разволновавшись не на шутку. — Надо мной он больше всего уродничал. А все же, чуть коснется детей, я встаю на дыбки (что она и сделала). И если никто не хочет помочь Эриху, я сама ему помогу. Беги, Оттохен, — приказала она решительно, — неси мне весь струмент, каким замки ломают. А потом ступай себе в конюшню, будто тебя здесь не было и ничего ты не знаешь. Я тоже боюсь отца — но если только бояться, этак и жить не захочешь…
Старик Хакендаль в свои пятьдесят шесть лет не отказывал себе в удовольствии каждый день — будь то зимой или летом, в ясную погоду или метель — забираться на козлы пролетки. Разумеется, он не возил первого встречного, да в этом и нужды не было. Но у него имелись свои исконные клиенты — господа, которые привыкли, чтобы старик Хакендаль каждый день доставлял их в контору, в банк или в клинику.
— С вами, Хакендаль, никто но сравнится! Вы приезжаете минута в минуту, и едете спокойной, ровной рысью, не гикаете, не кричите и не щелкаете кнутом, а главное, не заводите ссор с этими новомодными автомобилями.
— С какой же стати, господин советник верховного суда, стану я заводить с ними ссоры? Да мне на этих бензинных вонючек и глядеть тошно, не то чтоб с ними связываться. Ведь это же завтрашние покойники — лет через десять об их паф-паф и думать забудут! Эта мода скоро пройдет. Они для того и спешат, господин советник верховного суда, чтобы поскорее угодить на свалку…
Вот что говорил Хакендаль своим клиентам, и он на самом деле так думал про себя. Если был у него зуб против автомобилей, то главным образом за то, что своей сумасшедшей гонкой, вонью и гудками они действовали на нервы его добрым лошадкам. Бравую Сивку положительно с ума сводили эти квакающие железные ящики, и она могла, закусив удила и ног под собою не чуя, лететь во весь опор, а потом враз брюхом оземь. А это, в свою очередь, не нравилось клиентам Хакендаля, людям степенным и в летах.
Когда Хакендаль в это утро свернул на Бендлерштрассе и подкатил к особняку тайного советника медицины Бухбиндера, его, естественно, неприятно удивило, что перед дверью стоял такой автомобиль. Сивка была явно озадачена. Она закапризничала и ни за что не хотела подать к тротуару. Хакендалю пришлось слезть с козел и повести ее, держа за морду.
Шофер, стоявший рядом с машиной, разумеется, иронически оскалил зубы.
— С чего это, товарищ, твой овсомотор забарахлил? — спросил он. — Или зажигание не сработало? Дай-ка я гаечным ключом отрегулирую выхлоп!
На подобную дерзость Хакендаль, понятно, отвечать не стал. Он снова взобрался на козлы, взял вожжи в одну, а кнутовище в другую руку, упер его, как полагается, в колено и принял такой достойный и барственный вид, что мог бы сойти за своего коллегу из кайзеровских конюшен.