Потом оказалось, что это вздор. Зубной врач пояснил Хакендалю, что от сахара у детей портятся зубы. Хакендаль хотел как лучше, а вышло хуже. В жизни часто так бывает. Хочешь как лучше, а выходит хуже. Должно быть, маленько ошибся, ведь он учен на медные гроши. С Эрихом он тоже хотел как лучше, а вышло хуже. Мало он струнил Эриха, и теперь сын у него — вор, а хуже этого и быть не может, — у себя и доме таскает, негодяй, обкрадывает родителей, братьев и сестер…
Человек за письменным столом стонет. Его гордость ранена, его репутация забрызгана грязью: если сын вор, значит, и отец не без греха! Стоя на месте и не двигаясь, он тем отчетливее сознает, как неотвратимо утекает время, вот уже и четыре пробило. Пора спускаться вниз, в конюшню, присмотреть, как засыпают корм и чистят лошадей. Через полчаса вернутся первые ночные извозчики, надо с ними рассчитаться. У него нет времени стоять столбом, и печалиться о свихнувшемся сыне.
Надо бы, разумеется, проверить деньги в холщовых мешочках, установить, сколько не хватает, и допросить сына. А затем присмотреть за покормкой и чисткой лошадей, приказать запрячь свежих и принять ночную выручку… Но ничего этого он не делает. И только в раздумье встряхивает холщовым мешочком — Зофи вышила на нем красным крестиком «Десять марок», в мешочке хранятся золотые достоинством в десять марок…
Однако он не пересчитывает содержимое мешочков, не идет ни к сыну, ни на конюшню, а стоит, погруженный в воспоминания.
Армия сделала его человеком, она дала ему твердые устои; с чем бы он потом ни столкнулся в жизни, военная служба на все и про все была ему примером и указанием. Встречались в казармах и воры, и даже отпетые негодяи, льстившиеся на табак или колбасу, присланную товарищу из дому. На первых порах виноватому внушали по-тихому: в темную ночь, заголив ему зад, нещадно пороли ремнем с металлической пряжкой. Голову ему обматывали конским потником — больше для порядка: в таких случаях ни один унтер не услышит крика… Если же и порка не помогала, если вор был действительно неисправим — враг своим товарищам, — его, разжаловав перед всем строем, переводили в штрафной батальон — стыд и срам! Товарищи, да, товарищи — великое дело, но разве отец это не больше? Разве обокрасть отца не большая низость, чем украсть у товарища? Старик Хакендаль стоит в нерешимости, он видит перед собой сына, через три часа сыну собирать учебники и отправляться в гимназию. Трудно представить, что Эрих больше никогда не пойдет в гимназию, он — гордость отца, его надежда! Но так оно и будет! Хакендаль видит солдата перед строем, определенного, известного ему солдата, у него такой длинный, с горбинкой, бледный нос! Слезы текут по щекам у несчастного, но голос офицера звучит неумолимо, произнося окончательный, необратимый, убийственный приговор — человеку и вору…
Сердцу нельзя давать потачки; пусть согрешила твоя собственная плоть и кровь — вор остается вором. Недаром Хакендаля зовут Железный Густав — в шутку, разумеется, оттого что он такой упрямец, но можно и шутливое прозвище превратить в почетное.
И вот он пересчитывает деньги и, установив, сколько не хватает, ошеломленно роняет руки. Так много?.. Быть не может!.. Да, так оно и есть — тем больше стыда и сраму! Столько Эриху не пропить в свои семнадцать лет! И вдруг за бледным, подвижным умным лицом сына отец видит гнусные кривляющиеся рожи девок, продажных девок, — тьфу, мерзость! Порядочного человека с души воротит. И это — в семнадцать лет…
Рывком закрывает он ящик письменного стола, поворачивает в замке ключ и стремительно, с железной решимостью, направляется в спальню сыновей.
Когда отец так неожиданно возвращается в спальню, старший, Отто, уже успевший одеться, испуганно съеживается на своем стуле у окна. В страхе пытается он спрятать резец и чурку — отец десятки раз запрещал ему это баловство — резать головки для трубок и фигурки животных, — такое ребячество недостойно человека, которому предстоит унаследовать конюшню в тридцать лошадей!
Но на сей раз отец не замечает ослушника, не оглядываясь, идет он к постели Эриха, тяжело опускает руку ему на плечо и приказывает:
— Встать!
Спящий беспокойно задвигался в постели, он пытается стряхнуть руку, тисками сдавившую ему плечо, веки вздрагивают, но он никак не проснется.
— Сию минуту встать, слышишь? — еще громче приказывает отец.
Эрих ищет убежища во сне, но тщетно. Отцовская рука впилась клещами, голос отца грозит…
— Что случилось? — спрашивает Эрих, с трудом открывая глаза. — В школу пора?
Отец молча, в упор смотрит на просыпающегося сына. Схватив его непокорную голову за русый вихор, он поднимает ее так близко к своей, что лбы почти соприкасаются… Глаза уже не видят лица, а только темный влажный глаз другого, и в глазу одного читается страх, а в глазу другого поблескивает что-то темное, зловещее…
— Что случилось? — снова спрашивает Эрих. Но спрашивает несмело, без уверенности.
Отец не отвечает, он уже прочел признание в глазу сына, и сердце его мучительно бьется. Долго, долго не произносит он ни слова, а потом внезапно и, словно против воли, глухим голосом спрашивает:
— Куда девал деньги?
Темный близкий зрачок словно стягивается в щелку; ответил Эрих или нет? Отец не знает. Он держит его за вихор, и снова и снова ударяет лбом о собственный лоб.
— Мои деньги! — шепчет он. — Вор! Взломщик!
Голова беспомощно качается, но и попытки не делает вырваться из железной хватки.
— Чем от тебя разит? — допрашивает отец. — Водкой? Девками?.. Ты им деньги мои швыряешь?
Опять никакого ответа — ах, эта вялая трусливая покорность, она только распаляет отцовский гнев.
— Что же мне с тобой делать? — вырывается у него со стоном. — В полицию?.. В тюрьму?..
Никакого ответа.
— Чего тебе? — Отец поворачивается и грозно напускается на старшего сына. — Не твое дело, болван! Нечего соваться!
— Я в конюшню, — безучастно говорит Отто. — Может, выдать за тебя корм?
— Ты выдашь корм? — презрительно бросает отец, но он уже рад помехе и даже выпустил плечо Эриха. — Представляю, что ты там натворишь! Нет уж, ступай вперед, а я не задержусь.
— Хорошо, отец, — покорно говорит Отто и выходит из спальни.
Отец провожает глазами его нескладную фигуру и снова смотрит на Эриха, который тем временем поднялся и бледный, с перекошенным лицом стал по ту сторону кровати.
— Так что же ты мне скажешь? — спрашивает отец, силясь разжечь в себе прежний гнев. — Да только поживее, слышишь? Меня работа ждет. Мне надо наживать деньги для моего барчука-сына, чтоб ему вольготней было воровать, пьянствовать, распутничать….
Сын глядит на отца исподлобья, губы у него трясутся, кажется, вот-вот заплачет. Но он не плачет; теперь, когда отец его отпустил и их разделяет кровать, он даже решается ответить:
— Надо же мне когда-нибудь и развлечься!
— Вот как? Развлечься захотел? — распаляется отец. — А чем ты за это платить будешь? В жизни ничего не достается даром, за все нужно платить!
Он смотрит на сына. И роняет презрительно:
— Но ты ведь вор! Берешь без спросу…
— Меня такая жизнь не устраивает, — угрюмо говорит сын, откидывая волосы с саднящего лба. — Только гимназия и домашние уроки, а захочешь вырваться на полчаса, спрашивайся у тебя, и ты караулишь с часами, как бы тридцать минут не превратились в тридцать одну!
— Вот оно что! Тебя такая жизнь не устраивает! А ведь я в твои годы батрачил у крестьянина, вставал в три утра, а когда ложился в десятом, меня уже ноги не носили, я как мертвый на койку валился! Тебе надо пять часов отсидеть в классе, ты вволю ешь и не в рвани ходишь, и такая жизнь тебя не устраивает?!
— Так я же не батрак! Гимназист живет не как батрак! Да и времена не те, отец!
— Вот то-то, что времена не те! Люди потеряли стыд и совесть! Я сам видел, как эти красные буянили перед дворцом, подавай, мол, им, кайзер, их права! Их права! Уж не с красными ли ты спутался, что хочешь доказать мне свое право — подделывать ключи и воровать деньги!