Глава пятая
ПУТЕШЕСТВЕННИК ПОНЕВОЛЕ
«Какая богатая, какая мощная страна Сибирь!»
«Откровенно признаюсь вам, что я не могу побороть в себе чувство грусти, думая об обширных пустынях, в кои я собираюсь, углубиться. Причины, вызывающие сие чувство, слишком сложны, и я надоем вашему сиятельству, если буду их анализировать. Но почему мне не представить себя путешественником, который, удовлетворяя сразу две страсти — любопытство и жажду славы, твёрдым шагом вступает на незнакомые тропы, углубляется в непроходимые леса, перебирается через пропасти, поднимается на ледники и, достигая пределов своих поисков, созерцает удовлетворённым оком своим труды и муки? Почему я не могу признаться в подобном чувстве? Так как я причислен к классу, который Стерн именует «путешественником поневоле», польза не составляет цели моего путешествия и эта мысль отнимает всякий интерес, который любопытство могло бы пробудить во мне»…
Не ведая, какой будет дальнейшая связь с друзьями, Александр Николаевич, терзаемый грустными размышлениями перед выездом из Тобольска, писал об этом графу Воронцову. Но как только в конце июля он пустился в дальнейший путь, настроение и чувства его изменились.
Дорога лежала вдоль высоких берегов Иртыша. Огромные луга были покрыты голубыми кружочками озёр, словно накрапленных на ситце. Александр Николаевич погрузился в дорожные раздумья.
Экипажи легко катились по наезженной, ровной и гладкой дороге. Ямщицкие лошади, запряжённые цугом, бежали размеренно, помахивая подрезанными хвостами. Бренчали бубенцы под дугой коренника, усыпляя своим однообразным звоном. В экипажах было душно и тесно. Удобно разместиться мешали узелки, баульчики, саквояжи, постель.
В переднем экипаже ехал Александр Николаевич с Елизаветой Васильевной и детьми. Во втором находились слуги. В отдельной коляске следовал унтер-офицер тобольского батальона Николай Смирнов, приставленный наместническим правлением для присмотра за Радищевым в пути.
Алябьев соблюдал проформу, как того требовало предписание Правительствующего Сената с собственноручной её величества подписью. Унтер-офицер Смирнов по наказу городничего — капитана Ушакова, слывшего строгим и суровым начальником, держался независимо. Он вёз пакет в Иркутск для вручения его по начальству. В пакете доносилось:
«Арестанта Александра Радищева отправить от себя в назначенное ему место, а посланного отсель унтер-офицера отпустить обратно к команде по-прежнему в Тобольск по доставлении того Радищева до Иркутска. Сему ж правление даёт знать о даче тому конвойному до Иркутска и обратно двух подвод за указанные одинакие прогоны, т. е. по деньге за версту, и лошадь дана для оного правления в надлежащей силе подорожна»…
Радищев первые дни не обращал внимания на унтер-офицера. Ему было безразлично: следовало ли за ним особо приставленное лицо или нет. С ним было даже безопаснее проезжать лесными, глухими дорогами. Ямщики болтали, что якобы бродили по тайге воры и нападали на проезжих. Рассказывали, как в прошлом году в это же время разбили почту с деньгами и ограбили джунгарских купцов.
Унтер-офицер, исправно нёсший службу и державшийся особо, пока не затосковал в дальней дороге, слушал разговор вяло. Ямщицкие россказни о грабежах и разбое в здешних местах мало трогали и Радищева. Они не доходили до его сознания, а скользили где-то стороной, не вызывая ни насторожённости, ни беспокойства, хотя Елизавета Васильевна была ими немало устрашена.
— О зле человеческом говорят всегда больше, чем о добре, — отвечал Радищев на тревожные слова и мольбы Рубановской добиться у земских исправников стражи для защиты их экипажей от лесных грабителей. Улыбаясь, Александр Николаевич добавлял:
— Купцов следует грабить, они на аршин когда меряют, спускают вершок, а что касаемо почты, то надо ещё поразмыслить: не вор ли у вора дубинку украл…
Рубановская не понимала: шутил ли Александр Николаевич или говорил серьёзно, но от слов его боязнь Елизаветы Васильевны таяла, хотя и не исчезала совсем. Ей, довольной своим долгожданным и заслуженным счастьем, которое пришло к ней через большое горе и испытание, было теперь просто хорошо чувствовать себя близкой Александру Николаевичу.
Счастье Елизаветы Васильевны, познанное в трудностях и мучениях, было для неё дороже самой жизни. Теперь, когда её глубокие чувства к Радищеву нашли в нём такой же глубокий сердечный отзвук, её вдруг охватила совершенно неведомая ей до сих пор боязнь. Елизавета Васильевна верила в своё счастье, но боялась, чтобы судьба не отняла его; она наслаждалась им, а где-то в глубине зрела беспокойная мысль: как продолжительно оно будет.
То ей казалось, что теперь должно было прийти душевное равновесие, то не оставляла тревога, словно счастье её было украденное, мимолётное и призрачное.
Елизавета Васильевна искала поддержки у Александра Николаевича и открывала ему душу, терзаемую сомнениями. Он нежно обнимал её и успокаивал:
— Лучший утешитель человека — он сам.
Радищев верил в это и заставил поверить Елизавету Васильевну. Он внушал, что у неё геройская душа, которой чужда боязнь и лишь сродни мужество и стойкость. Слова его убеждали её.
Сибирская природа, щедрая на цветы, словно убрала луга и поляны богатыми яркими коврами. Алела в густой мураве сарана, цвёл синяк, розовели большие бутоны марьиных кореньев, золотились корзинки золотарника, распускал белоснежные метёлки иван-чай. То же разнотравье, что на подмосковных лугах, буйно росло и в Прииртышье.
Александр Николаевич на ходу выскакивал из экипажа, упоённый лесным ароматом трав, рвал цветы и огромные букеты отдавал Елизавете Васильевне.
Неокидываемый взором голубой простор неба и затянутая лёгким маревом лесостепь создавали хорошее настроение, и дорожные трудности переносились легче. Их невольное путешествие по Сибири было как бы свадебным путешествием. Слишком необычно началась их совместная жизнь, без благословения родителей и церкви, но с благословения и согласия их любящих сердец. Может быть от этого личное счастье казалось им богаче, краше и дороже.
В Таре — небольшом уездном городишке, расположенном в полутысяче вёрст от Тобольска, сделана была двухдневная остановка на постоялом дворе. Его содержал Носков, про которого рассказывали, что он из яицких казаков и сослан в Тарский уезд после казни Пугачёва.
Был этот Носков человек роста саженного и непомерной силы. Радищев, глядя на пожилого, усатого мужчину, поверил, что он двумя пальцами гнул подкову и одной рукой поднимал телегу. В Таре пугачёвец занялся мирным делом — развёл пчёл, имел пашню и содержал постоялый двор.
Носков принял экипажи Радищева за чиновничьи и встретил его приветливо. Хозяина постоялого двора проезжие не интересовали. Много их едет в Тобольск и из Тобольска. Не будешь всех расспрашивать — зачем и почему? Платят за постой исправно, а больше ему, Носкову, ничего от них и не нужно.
Радищев попытался заговорить с хозяином и спросил, давно ли он в Таре и как живёт. Носков простодушно, ничего не скрывая, охотно рассказал:
— На бога не гневаюсь. Что Яик, что Тара — одинаковы: с умом да с силёнкой везде жизнь найдёшь…
Такой ответ Носкова не понравился Радищеву. Он спросил казака, как же тот относится к своей прежней вольной жизни? Носков хитровато уставился на него чёрными, как смородина, глазами и передёрнул усами.
— Побаловались и хватит. Пусть другие займаются, кто помоложе. У них всё впереди.
— Значит, доволен житьём?
— Доволен не доволен, а где житьё-то лучше сыщешь? Радуйся, что бог послал…
Носков ещё подумал и изрёк: