Мать Радищева Фёкла Степановна, разбитая параличом, все эти годы была прикована к постели.
— Я виновата, грешница, во всём, — повторяла она беспомощно, с придыханием и всё больше и больше утверждалась в мысли, что, видно, согрешила перед всевышним и справедливо теперь наказана за это.
Несчастие, свалившееся на неё, сначала с сыном Александром, потом со слепотой мужа, Фёкла Степановна перенесла стоически, как должное за неизвестные ей грехи. Любимым занятием её в молодости и все годы до болезни было — вести большое домашнее хозяйство. И может быть самым мучительным в её переживании было именно то, что болезнь отняла у неё возможность хозяйничать по дому — шить, кроить, вышивать, варить, печь, кормить, угощать семью и знакомых, проводить день за днём в хлопотах о муже, детях, о большом доме. Теперь нечем было возместить эту многолетнюю привычку. Болезнь, без того тяжёлая, отнимали у Фёклы Степановны последние радости жизни.
Из-под чепца её выбивались седые, как лён мягкие, но поредевшие волосы, заплетённые вместо двух толстых кос в одну жиденькую косичку, схваченную сзади приколками. Капот лежал на ней мешковато, некогда сшитый на её полную фигуру, высохшую за долгие и малоподвижные годы болезни.
Несмотря на мрачные мысли отца и тяжёлое состояние матери, в аблязовском доме шли приготовления к приезду Александра Николаевича. Царевский, побывавший у Радищевых в конце лета, рассказал о неприглядной убогой жизни их сына в Немцово и заронил в сердцах Николая Афанасьевича и Фёклы Степановны чувство родительской боли, схожее с угрызением совести. Хотя и «непутёвым» окрестил Николай Афанасьевич сына Александра, но всё же это был их первый сын. Самолюбивая гордость Николая Афанасьевича была чуть поколеблена рассказом Царевского и постоянными напоминаниями о сыне Фёклы Степановны.
Старик Радищев совсем не сдался, но немножко уступил: отложил продажу деревенек и пустоши до приезда сына, как просил об этом в письме Александр Николаевич. Но Николай Афанасьевич готовил себя к серьёзному и решительному разговору с сыном. Он ждал и ещё верил, что строгое наставление образумит его хотя бы теперь, на склоне лет, после стольких невзгод и тяжёлых потрясений.
Только в конце февраля прискакал фельдъегерь от Калужского губернатора Митусова. Дрожащей рукой Радищев принял пакет, облепленный сургучными печатями. Что могло таить его содержание?
С трепетным волнением Александр Николаевич разорвал конверт. В конверте оказалось собственноручное письмо князя Куракина — долгожданный ответ на его прошение, поданное Павлу. Ему разрешалось съездить в Саратовскую губернию для свидания с родителями. В письме особо подчёркивалось: «Только один раз».
— Садитесь, что стоите, — обратился Радищев к фельдъегерю — тоже гусару, каких он часто встречал возле своего двора.
— Дуняша, Катюша! Подайте табуретку, поставьте самоварчик!
Гусар улыбнулся.
— Благодарствуем-с! — и отказался от чашки чая. — Служба-с! — он звякнул шпорами, склонил голову, потом подтянулся и, четко повернувшись, вышел.
Катя нетерпеливо спросила о содержании полученного пакета.
— Извещение. Милостивейше дозволено съездить к батюшке в Саратовское имение…
Катя радостно всплеснула руками.
— Как хорошо-то!
— Ехать, спешно ехать в Аблязово, — Александр Николаевич нежно потрепал за плечи подошедшую дочь. — Спешно ехать, Катюша, пока не прискакал другой фельдъегерь с пакетом, отменяющим сие разрешение. — Он потряс бумажкой в воздухе. — Ныне всё ожидать можно от царя, — и многозначительно усмехнулся.
Сборы были недолги. Радищев решил ехать на лошадях немцовских крестьян, чтобы меньше израсходоваться в дороге. Были подысканы лучшие санки и, запасшись провизией, Александр Николаевич выехал на трёх подводах со всем семейством. Возницей был взят расторопный Семён. Путь лежал через Москву. Там Александр Николаевич забрал из пансиона ещё меньших детей, с надеждой оставить их у родителей. Снова знакомая дорога с заездом в имение Андреевское.
Путь этот был дальше, чем через Калугу, но Радищев избрал именно его, чтобы вновь свидеться с Воронцовым, задержаться у него на пару деньков, переговорить обо всём, что наболело и накопилось за это время. Граф в письмах настойчиво просил его заехать, если государь разрешит ему посетить престарелых родителей.
Пригревающее солнце ещё не испортило дороги лесного Подмосковья. Половина марта — самое лучшее время для поездки: нет зимних морозов, лишь звёздными безветренными ночами немного примораживает. Блестят укатанные полозницы, хотя дорога ещё снежна.
Александр Николаевич любил это время года. Зима уже на исходе, где-то на подходе весна с ярким сиянием снегов, с чистой синью неба, до боли режущей глаза. Заметно оживились лесные дебри. Весенние нотки звенят в напеве жёлтой овсянки, бойкой синицы, проворных клестов и чечёток. Уже появились нарядные снегири, пробирающиеся с юга к месту своих гнездовий.
Заметно пригревает солнце. Веки сами смыкаются в радужном сиянии. Хорошо дремлется и мечтается в такие часы! Что-что не переберёшь в памяти за долгую дорогу, о чём про себя не переговоришь с друзьями, с которыми давно не встречался. Что не вспомнишь о тех, кого уже нет в живых, лишь сердце бережно сохранило далёкие встречи с ними, бурные споры, совсем забытые и вдруг воскресшие с такой ясностью, будто бы они происходили вчера.
Так всплыл образ Дениса Ивановича Фонвизина, с которым Радищев был в дальнем родстве, часто встречался на семейных вечеринках. Денис Иванович умер в 1792 году, вскоре после заграничного путешествия. Обедневшая жена, пережила своего мужа на четыре года.
Александр Николаевич очень ценил автора «Недоросля». Он вспомнился ему запальчивым собеседником, но малодушным человеком. Замах его всегда казался больше удара. Бывало размахнётся бичующей сатирой против развращённых нравов двора и тут же оробеет.
— Дух у меня не твой, — скажет и словно свернётся в комочек, — бог телом не обидел — на вид грузен, а душонка с кулак, — и захохочет.
Не щадил пороки других, высмеивал и себя, казня своё малодушие. И всё же при встречах они горячо спорили. Фонвизин говорил, что будет изобличать зло до конца, Радищев доказывал, что мало изобличать — зло следует уничтожать и он будет делать это до последнего дня своей жизни.
И когда споры их в горячности заходили далеко, Денис Иванович вдруг отступал, уходил от спора в сторону — заводил фривольные разговоры. Он был мастак рассказывать забавные случаи из окружающей жизни и умел развеселить друзей острой шуткой.
«Каждый в меру сил своих и способностей делал полезное дело», — с сожалением думал Радищев о Фонвизине, а память уже выхватывала давние споры его с голубоглазым Алексеем Кутузовым, встречи с Андреем Рубановским. Кутузов предстал перед ним сейчас как человек небесный, эфемерный, в отличие от Рубановского, любившего всё земное. И были те воспоминания так же ярки, как солнечные блики на снегу. То были горячие и страстные сердца в юности, не осуществившие в жизни своих благородных порывов. Друзей уже не было в живых, но память о них для Радищева оставалась священной.
Молчавший до этого возница Семён неожиданно сдвинул на затылок шапку и, полуобернувшись, сказал:
— Гляди-ка, барин, сколь их сидит, — и махнул рукой в сторону берёз.
Александр Николаевич открыл смежившиеся в дрёме глаза, поняв, что Семён обращается к нему. Полузабытьё его исчезло. Он посмотрел в направлении, куда показывал возница. На берёзе, что поднялась повыше над кромкой леса, как бусы, чернели тетерева. Они клевали почки. Над ними высматривающе кружился ястреб, выжидая удобного случая, чтобы врасплох напасть на свою добычу.
— Было б ружьё, — ощутив знакомый охотничий азарт, с досадой проговорил Радищев, — пальнули бы сейчас…
— Далековато, — с огорчением заметил возница и снова сдвинул шапку, теперь уже на лоб. — Эх-ма!
— Достанет! — сказал Радищев и спросил возницу, — Охотишься, Семён?