Воронцов внимательно посмотрел на Радищева. Сейчас он производил впечатление закалённого и свыкшегося с изгнанническим положением человека. «Он ничего не страшится — всё страшное у него позади», — подумал граф. При всём этом Радищев оставлял впечатление человека» неподдельной скромности, не утратившего самых главных качеств своей страстной натуры — сдавленного, но не сломленного судьбой заступника угнетённого народа.

Разговор оборвался. Александр Николаевич понял, что своими словами попал в уязвимое место графа, в его ахиллесову пяту, и не стал развивать начатой мысли. У него не было решительно никакого желания обижать Воронцова, причинять ему неприятность. И граф, должно быть угадав, о чём подумал Радищев, заговорил о другом.

— Я, добрейший Александр Николаевич, тоже живу в глубочайшем уединении. Я не жду чьих-либо посещений из моих соседей, кроме близких родных и друзей. Ныне ведь все предпочитают отсиживаться в усадьбах, нежели выезжать…

— Живём во времена нового Нерона!

— То-то и оно! — подтвердил граф.

Разговор переходил с одного предмета на другой совсем произвольно и неожиданно. Воронцов, ярый противниц иноземных воспитателей в русских дворянских семьях, с азартом сказал:

— Для иноземцев Москва и вся наша матушка Россия — взаимный обмен денег и удовольствий. Мы всыпаем в их карманы миллионы, нажитые потом и тяжёлым трудом наших хлебопашцев, а иноземцы доставляют нам искусственные увеселения.

— Довольны все, кроме земледельца, — не утерпев, вставил Радищев.

— Почти, добрейший Александр Николаевич.

— Вспомнился мне доктор Мерк, участник Биллингсовой экспедиции, — сказал вдруг Радищев. — Не ведаю, как он врачевал, но деньги русские любил…

— Что иностранные врачи? Знаю их, они приезжают к нам не лечить, а набить себе карманы звонкой денежкой!

Воронцов нервно поднялся из ясеневого кресла с мягкими бархатными подлокотниками и с горечью сказал:

— Россия единственная страна, где пренебрегают изучением своего родного языка, а всё то, что относится к родной стране, молодому поколению внушается чуждым, — он тяжело вздохнул. — Человек с претензией на просвещение в Санкт-Петербурге и в Москве заботится более всего научить своих отпрысков по-французски, окружает их иностранцами, нанимает для них за дорогую цену учителей танцев и музыки, но не научает их отечественному языку. К чему ведёт такое воспитание? К совершенному невежеству, к равнодушию относительно своей страны, может статься, даже к презрению отечества, с которым связано собственное существование… А россияне — великий народ, обладающий способностями, не уступающими иноплеменникам!..

Граф заходил по кабинету. Полы его богатого шлафрока откидывались, когда он шагал, и розовые ленточки белого колпака трепались сзади.

Александр Николаевич слушал Воронцова, всматривался в его широкий лоб, изрезанный мелкими морщинами, в мешки, появившиеся под глазами, проницательными, но остающимися холодными. Годы брали своё. Граф заметно постарел, хотя ещё и бодрился, желая казаться моложе своих лет. Радищев понимал, что гордой натуре Воронцова, привыкшего к большой и напряжённой государственной службе, не только надоело уединение в Андреевском, о котором он заговорил, но что оно уже угнетало его. Как ни стремился Александр Романович занять себя то одним, то другим, после кратковременного увлечения наступало охлаждение. Мысли о порочной системе воспитания, высказанные графом, Радищев разделял и продолжал следить за их развитием.

Граф посмотрел на Радищева усталыми глазами, и Александр Николаевич опять подумал — граф сильно постарел за эти годы.

В кабинет вошёл слуга. Склонился в поклоне, чтобы сказать — стол накрыт к обеду, но не успел и слова произнести.

— Давно пора, батюшка, — опередил слугу Александр Романович, взглянув на кабинетные часы, — просрочил пять минут, — и укоризненно покачал головой.

Часы медленно пробили четыре удара. Это было условное время, когда обычно граф сидел уже за столом и обедал.

— Пройдёмте в гостиную, — пригласил Александр Романович и, почтительно отступив в сторону, пропустил вперёд Радищева.

4

После обеда Александр Романович любил прогуляться по расчищенным от снега аллеям парка, «поразмышлять наедине с самим собой», как он называл эти прогулки. Боясь простуды, граф одевался тепло, несмотря на мартовскую оттепель. Он набрасывал на плечи тёплую шубу, носил боярку из седого бобра с котиковым верхом, меховые сапоги и даже перчатки.

Вместе с Воронцовым был Радищев. Прогулка их началась с той же самой аллеи, по которой они проходили тогда, в летнее посещение Андреевского с братом Моисеем Николаевичем.

Парк под снегом казался ещё краше. Пухлая снежная навись на нижних ветках лежала нетронутой. Только откуда-то с вышины, как хлопья ваты, редко и неслышно слетал на землю мягкий снег. Стволы сосен золотились под ярким солнцем, снег излучал обильный свет. Пышное одеяние парка, похожее на соболье, было испещрено резкими, синеватыми тенями. Ровный шум, волной перекатывавшийся в вышине, скорее напоминал трепетный шёпот. Его оживляли говорливые грачи, прятавшиеся в вершинах сосен, только что прилетевшие с юга.

Сначала друзья шли молча, каждый по-своему наслаждаясь картиной предвесеннего парка и запахами подтаявшего снега, струившимися в чистом и прозрачном воздухе.

— Граф Александр Андреевич сообщает, — заговорил Воронцов, — Павел вызвал ко двору фельдмаршала Суворова. Из Кончанского в столицу его привёз князь Горчаков, кажись, его племянник…

Александр Романович усмехнулся. Он верил Безбородко, получившему при Павле титул светлейшего князя и назначение государственным канцлером. Из прежних писем он знал, что Безбородко придерживался политики мира со всеми державами и даже с республиканской Францией, чтобы дать возможность России оправиться после длительных и тяжёлых войн. Воронцов вполне разделял взгляды государственного канцлера, своего друга, и догадывался, что вызов Суворова в Санкт-Петербург Павел предпринял отнюдь не по личным побуждениям, а по каким-то более важным причинам, пока ещё ему не ясным.

— Немая баталия государя с фельдмаршалом, думаю, закончится победою графа Александра Васильевича. Неспроста сей шаг сделал Павел. Видать, ноне наш витязь важнее при дворе, нежели в Кончанском. В одном имени его сколь силы!

— Всегда побеждать есть его жребий, — уверенно отозвался Радищев, высоко ценивший полководческий гений Суворова.

Оба они, внимательно следившие последнее время за грозой, бушевавшей во Франции, жадно ловили каждое новое газетное известие о борьбе на берегах Рейна и в долинах Италии. Поднимался Бонапарт, которому сопутствовала звезда счастья. Там, где были королевства, рождались республики. Злому гению на первых порах помогал сам народ, чтобы избавиться от господства дворян, помещиков и церкви. Это был головокружительный военный успех Бонапарта, за которым последовала уже давно поджидавшая его первая неудача.

Воронцов, читая газеты, думал, что тень мирной надежды исчезла, как сон. Враги спокойствия и мира употребили самые отчаянные средства, чтобы продолжалось человеческое кровопролитие. Александр Романович считал самой жесточайшей из всех войн нынешнюю войну, продолжающуюся со всеми беспримерными её ужасами.

Он находил, что бедствия республики, её военная гроза происходят от забвения гражданских властей, от нарушения правил человечества. Чтобы восторжествовал порядок и было уничтожено зло, по его убеждению, следовало восстановить власть родителей над детьми, господ над слугами и хозяев над их работниками. Новый порядок, новый государственный строй не мог поколебать этого векового правила. Воронцов склонялся к тому, что виной всего происходящего в Европе — философский энтузиазм, безмерное увлечение вольностью. И он вполне был согласен с утверждением одного из ежедневных парижских листков, сообщавшего, что ложный смысл, который «сопрягают со словом вольность, увлёк народ к преступлениям».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: