С замиранием сердца он прочитал «Письма», подписанные «Читателем» с пометкой: «Из Торжка». Кто же мог быть этот пытливый автор «Писем», скрывающийся за подписью «Читатель»? Автор касался свободы печатания. В главе «Торжок» своего «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищев говорил об этом же. В доказательство, как вредно «стеснение разума» и благодатна «свобода тиснения», читатель приводил Голландию и Англию. Он также ссылался на эти страны, где печатание не стесняется цензурой.
Александр Николаевич в первый момент даже не разобрался, что это могло значить? Его, как волной, захватила радость. Нет, он не ошибался! По-другому и понять нельзя было: публикуемые «Письма» в журнале напоминали читателю об его «Путешествии» и о нём самом, возвращённым из сибирской ссылки и теперь прозябающем в Немцово.
От такой догадки можно было сойти с ума. Что же такое делается вокруг него? Отставного бригадира Ивана Рахманинова судят за издание в своей домашней типографии сочинения Вольтера, в смоленском имении полковника Каховского читают его «Путешествие», проводятся тайные собрания и участников их заключают в крепость. В журнале же, издаваемом в столице, намекают о нём, в статьях поднимаются те же вопросы, какие были и остаются для него попрежнему близкими и больными. И всё это происходит где-то рядом с ним, несмотря на тёмное павлово царствование.
К тому, что происходило внутри России, прибавлялись и внешние события, также взволновавшие Радищева. В конце минувшего 1798 года началась война в Италии, на морях Европы, Америки и Африки. «Политический журнал» сообщал, что соединённые с турецким флотом российские морские силы в Средиземном море продолжали свои предприятия с неутомимой деятельностью. Они завоевали последний из французских Леванских островов Корфу и к флоту адмирала Ушакова подошли свежие подкрепления: к нему присоединилась эскадра под начальством контр-адмирала Пустошкина.
Журнал рассказывал, что император Павел возглавил мальтийский орден, издал манифест, призывающий дворянство всей Европы вступить в него рыцарями. Радищев угадывал тайный смысл и назначение этого ордена, собиравшегося бороться с «развратом умов и духом пагубной вольности».
Сообщение журнала о том, что фельдмаршал Суворов отправился в Италию, где будет командовать русско-австрийской армией против французов по настоянию венского двора, напомнило Александру Николаевичу недавний разговор с Воронцовым. «Немая баталия полководца с императором и впрямь увенчалась успехом. Фельдмаршал вырвался на простор. Вот в чём была разгадка вызова Суворова ко двору», — размышлял Радищев. Он радовался выигранному сражению Суворовым ещё и потому, что журнал всячески расписывал достоинства русского полководца. Фельдмаршал назывался «столь великим, и достопамятным человеком, что отменные свойства его заслуживали сохранения для потомства и в нашей современной истории». С восклицанием корреспондент заключал своё сообщение: «Вообще, редкие герои и полководцы в чужих краях осыпаны такими всеобщими и единодушными почестями, как генерал-фельдмаршал Суворов».
Александр Николаевич разделял восторг этого корреспондента. Он знал по себе, какие манящие возможности открывались перед Суворовым после кончанской ссылки, как должна была встряхнуть старого полководца свобода и возвращение его в любимую армию. Это душевное состояние было хорошо понятно Радищеву.
Где-то в глубине его поднялись постепенно назревавшие и теперь готовые прорваться наружу внутренние силы. Так личные радости Радищева вдруг слились с общими, большими радостями в единое, поднимавшее его чувство и к нему пришло вдохновение.
Александр Николаевич понял одно: молчать ему больше нельзя. Наступала пора, когда ему надо сказать то, что накопилось на сердце. И вдруг эти разрозненные известия о России, которые он услышал от умного, обладавшего большой памятью Посникова и вычитал в «Политическом журнале», заставили Радищева почувствовать их свежую родниковую силу.
Он не сразу нашёл себя. То брался за мелкие лирические стихотворения, словно пробовал свои силы, то продолжал своё «Описание владения», стараясь показать, что хорошие плоды выращиваются на хорошо возделываемой почве. В своём трактате он отвечал многим авторам «Трудов» экономического общества, которые рекомендовали способы поднять лишь доходы помещичьего хозяйства.
«Пустые бредни, — негодовал он, — как слепцы крутятся вокруг истины и не замечают её. Заботу должно проявлять о крестьянском хозяйстве. Всякая возделываемая земля должна быть плодородна и доставлять радость крестьянину».
Но трактат этот так и остался не законченным. В черновиках сохранились лишь начальные главы «Описания моего владения».
Порою Александр Николаевич отдавался тому спору, который разгорелся в своё время между поэтами Сумароковым и Тредиаковским, — как надо строить на русском языке софические и горациевы строфы, созданные древними греческими и римскими авторами. Он помнил этот спор, разгоревшийся в годы его молодости. Теперь поэтические чары Клопштока, которого он недавно перечитал, возвратили его к тому спору русских поэтов и ему самому захотелось создать софические строфы, так хорошо использованные Клопштоком.
Радищев тут же начертал метрическую формулу, а потом наполнил её и поэтическим содержанием.
В этот исключительно творческий вечер Александр Николаевич просидел долго. Незаметно для себя он сменил несколько сальных свеч в настольном подсвечнике, но нашёл то, что искал, создав свои «Софические строфы».
Радищев отложил перо и прочитал написанное. «Софические строфы» звучали несколько необычно в русском стихе. Они жили своей полной благозвучной гармонией. Это была первая его работа после длительного перерыва и первая его творческая радость. Она окрылила его поиски, подняла в нём смолкнувшее вдохновение.
Александр Николаевич оделся и вышел погулять. Беловатая, с палевыми кромками туча двигалась по небу, как огромный полог. И вдруг из-за неё выплыли серебристо-зелёные звёзды и нежно залучились и засияли. Лицо Радищева ласково тронул ветер, неслышно прилетевший от берёзовой рощи, и освежил его разгорячённые щёки своим прохладным дыханием. Александр Николаевич невольно повторил про себя только что написанные им «Софические строфы» и почувствовал, как сродни они всему русскому — этой дивной ночи, сиянию звёзд и появлению луны над деревенькой.
Но луна ещё долго не всходила. Прежде всего её зарево засветлело над шапкой тёмного леса, а потом выплыл огненный шар и стал взбираться всё выше и выше над сонной землёй.
Прошло ещё, быть может, час или полтора, как луна совсем поднялась и, задёрнувшись бледнозелёным облаком, тускло смотрела на тихую землю, на Немцово, где всё живое давно спало.
Радищев возвратился с прогулки, упоённый тишиной и прелестью лунной ночи, и снова присел к столу. Что же такое произошло в его жизни? Он будто помолодел, почувствовал огромный прилив энергии. Радищев стал перебирать события последних дней в своей немцовской жизни и происшедшие там, во внешнем большом мире, ещё далёком от него, но уже ворвавшемся в строй его мыслей.