«Их привёз Захар Николаевич», — вспомнил он Посникова. Друг, истинный сердечный друг, проявлявший о нём все эти годы заботу и внимание! Он взбодрил его своим живым словом. Но рядом с Посниковым встал совершенно неизвестный ему Иван Пнин, «Трактат о воспитании» которого он вычитал в «Санкт-Петербургском журнале». За ним увиделся бригадир Иван Рахманинов. Он также не знал его. Затем отставной полковник Каховский и безымённые офицеры Московского гренадерского полка, читавшие его «Путешествие из Петербурга в Москву».
«Все они мои друзья», — подумал о них Радищев, и ему захотелось ответить им благодарностью, написать «Оду к другу моему», рассказать о своих долгих и мучительных раздумиях, о неизбежной человеческой смерти — мудром и животворящем законе жизни, сказать о нём словами мужественной и суровой правды. И не откладывая замысла, Александр Николаевич тут же стал писать эту оду.
Строки набегали одна за другою. Перо легко скользило по бумажному полю, оставляя слова, сильные и волнующие душу. Писалось без помарок, будто начисто: так был ясен ему в этот вечер смысл рождаемой оды к другу.
Давно Александр Николаевич не писал с таким вдохновением. Колеблющееся пламя свечи слабо освещало его неуютное и бедное деревенское жилище. Иногда он брал щипчики и оправлял нагоревший фитиль, счищал оплывшую свечу и опять писал. За окном то шумел лёгкий ветер, то стихал, а он, объятый думами и весь охваченный видением этого друга, изливал ему своё сердце, высказывал свои надежды.
Весна долго подкрадывалась тёплыми апрельскими днями и, наконец, в Немцово появились её первые вестники — скворцы. Потом, то углом, то трепетной ниткой, часто разрываясь и вновь подстраиваясь, должно быть, уставшие за своё далёкое путешествие из тёплых стран, летели дальше на север дикие гуси. Из небесной синевы отчётливо доносилось их радостное гоготание, их изумление перед необъятностью земли, над которой они летели.
Их голоса, как и первые щёлкания скворцов, Александр Николаевич принял за приветствие наступившей весны. А вскоре, росшие на берегу пруда ветлы, вытянули к солнцу свои жёлтые пушистые, пахнущие мёдом серёжки и с утра до вечера над ними тоже радостно гудели пчёлы, шмели и осы.
Днями Радищев работал в саду, а вечерами там же отдыхал, на скамейке, поставленной под раскидистыми ветками яблони. Он наблюдал за пробуждающейся вокруг него жизнью и с наслаждением вдыхал свежие, острые весенние запахи. Меж ветвей сквозило бездонное небо. Лёгкая синева берёзовой рощи дышала как живая, вся трепетная и подвижная.
Весна бодрила, вселяла надежды на скорую полную свободу, на возвращение к той жизни, которая для Радищева представлялась заполненной непримиримой борьбой со злом и темнотой, за светлую и лучезарную правду. Когда он думал об этом, казалось, что над всей землёй уже витает дух вольности, что искры её, вспыхивающие в родном отечестве и в странах Европы, непременно должны превратиться в бушующее пламя.
Таково было предчувствие Радищева, навеянное происходившими событиями. В эти минуты Александр Николаевич как бы оглядывался назад, старался осмыслить прожитый человечеством век. И уходящее столетие виделось ему безумным, но мудрым веком, в котором люди узнали, как на западе встают бури, рушатся, монархии, рождаются республики, а на их месте опять возникают империи.
Восемнадцатое столетие, век великих свершений, не будет забыто в историй человечества, не канет бесследно в бездну времени! Так размышлял Александр Николаевич наедине с собою. Это были искания и нахождения тех ясных поэтических мыслей, которые позднее должны были лечь на бумагу горячими, взволнованными словами и строфами. Что будет это — ода или песнь, лирическое стихотворение или поэма, Радищев ещё не знал: форма его произведения чаще всего рождалась, когда он брал перо в руки и садился за стол. Сейчас он только был эмоционально взволнован и, ощущая пробуждение в природе, одновременно ощущал, как накапливались в нём самом творческие мысли.
В такие минуты и часы Александр Николаевич забывал, что окружающая действительность несла ему неприятности, огорчения, личные обиды. Они казались мелкими и эгоистичными в сравнении с тем, что его волновало. Радищев весь отдавался вдохновению.
И как бы в унисон его приподнятому настроению в сад донеслись звуки скрипки. Это играл Николай. Он исполнял простенькую песенку Моцарта. Незамысловатая мелодия звучала неуверенно, Николай ещё слабо владел смычком, но и эта песенка была сейчас прекрасна.
Отец отметил, что у сына ещё не было настоящей игры, хотя чувствовался тонкий вкус и понимание звука.
Радищев любил музыку Генделя, Баха, ревностно почитал Моцарта. Ему было немножко обидно, что молодые, чуткие пальцы сына, его музыкальный слух были недостаточно развиты. Николай пытался, но не мог получить те звуки, какие составляли богатство скрипки, её бархатисто мягкие неисчерпаемые оттенки звучания.
Александр Николаевич поднялся со скамейки и направился к дому. Он заметил сыну, что надо увереннее владеть смычком, и взял у него скрипку. По давней привычке, прежде чем играть на ней, он проверил струны, чуть подтянул их. Александр Николаевич прижал скрипку заострившимся подбородком, нежно провёл смычком. Струны поочерёдно отозвались, и он, как-то сразу, не сбиваясь, проиграл ту же песенку Моцарта, и скрипка в его руках словно оказалась другой, она будто наполнилась живым трепетом.
Радищев стал импровизировать. Из-под смычка невольно полилась мелодия песни о бабьей доле, которую он слышал на Волге, когда на барке подплывал к Нижнему Новгороду. Мелодия лилась плавно и протяжно.
Катя и Дуняша вошли в кабинет Радищева. Слушая игру на скрипке, и они словно перенеслись туда, на Каму, и вновь очутились на барке.
И вдруг непрошенно в этот вечер, такой взволнованный и полный чудесными звуками скрипки, суровым напоминанием безжалостной действительности в дом неслышно и крадучись вошёл очередной «странник».
Катя, стоявшая с Дуняшей возле дверей кабинета отца, первая заметила постороннего человека, прижавшегося к стенке и бегающими глазами высматривающего, что происходит в доме Радищева. «Все свои, — уловил глаз «странника», — чужих нет». Ему, видимо, хотелось захватить кого-нибудь из посторонних у Радищева. И что-то похожее на огонёк досады блеснуло в бегающих зрачках этого человека, больше напоминающего коршуна, высматривающего свою добычу.
— Ай! — испуганно вскрикнула Катюша. — Тут чужой человек!
Крик дочери сразу оборвал мелодию песни. Душевное равновесие Александра Николаевича нарушилось. Он нажал на смычок, скрипка с болью взвизгнула, струна не выдержала и лопнула.
Радищев шагнул к двери.
— А-а, странничек! — с издёвкой произнёс Александр Николаевич и признал в нём одного из своих тайных блюстителей, давно не бывавшего в доме. — Не тебя ль как-то отчитал Трофим? Тогда ты был бравым гусаром, — и громко рассмеялся.
«Странник» скрипнул зубами.
— Веселитесь! — с злорадством сказал он, не пытаясь уже скрываться и таиться от Радищева.
— Так и доложите по начальству — веселюсь! — Александр Николаевич повернулся и быстро отошёл от двери в глубь кабинета. Он присел на подоконник и раскрыл окно.
Деревенька была окутана синеватыми сумерками. Только зеркалом блестел пруд, отражая погасающую вечернюю зарю. Радищев просидел так до тех пор, пока не стихли последние девичьи голоса возле немцовских гумен.