— Привет, Гай, — произнес голос в трубке. — Это Чарли.
— Какой Чарли?
— Чарли Бруно.
— A–а. Как поживаете? Спасибо за книгу.
— Я еще не послал, но непременно пошлю, — заявил Бруно с пьяной бодростью, какую Гай запомнил по поезду. — Не собираетесь в Санта–Фе?
— Боюсь, не получится.
— Ну в Палм–Бич? Можно будет вас там навестить через пару неделек? Хочу посмотреть, как он выглядит.
— С Палм–Бич, к сожалению, все отменяется.
— Отменяется? Почему?
— Возникли осложнения. Я передумал.
— Из–за жены?
— Н–нет. — Гай ощутил легкое раздражение.
— Она требует, чтобы вы были при ней?
— Да. В известном смысле.
— Мириам намерена отправиться в Палм–Бич?
Гай поразился, что Бруно запомнил ее имя.
— Развода вы так и не оформили, а?
— Оформляю, — обрезал Гай.
— Да, я оплачу! — заорал на кого–то Бруно и с отвращением добавил: — Черт! Послушайте, Гай, вы из–за нее отказались от этой работы?
— Не совсем. Да это и неважно. На заказе поставлен крест.
— Для развода вам нужно дождаться рождения ребенка?
Гай промолчал.
— Значит, тот, другой мужик, не собирается на ней жениться?
— Да нет, он готов…
— Неужто? — ввернул Бруно с издевкой.
— Я должен кончить разговор, у нас сейчас гости. Желаю вам приятной поездки, Чарли.
— Когда мы сможем поговорить? Завтра?
— Завтра меня здесь не будет.
— О, — в голосе Бруно прозвучала растерянность, и Гай понадеялся, что тот и в самом деле растерялся. Но тут Бруно со зловещей доверительностью произнес: — Послушайте, Гай, если вам что–то понадобится — вы понимаете, о чем я, — только подайте знак, и все будет сделано.
Гай нахмурился. В голове у него возник вопрос, на который он сам немедленно и ответил. Он вспомнил придуманный Бруно план убийства.
— Чего вы хотите, Гай?
— Ничего. Я всем доволен. Понятно?
Впрочем, подумал он, у Бруно это лишь пьяная бравада. Не следует принимать его всерьез.
— Гай, я говорю серьезно, — протянул Бруно еще более пьяным голосом.
— До свидания, Чарли, — сказал Гай и подождал, чтобы Бруно первым повесил трубку.
— Не похоже, чтоб у вас все было в порядке, — с сомнением произнес Бруно.
— Не понимаю, какое вам–то до этого дело.
— Гай! — жалобно прохныкала трубка.
Гай открыл было рот, но в трубке щелкнуло, и связь оборвалась. У него возникло желание попросить телефониста установить, откуда звонили, но потом он решил: пьяная бравада. И скука. Его взяла досада, что Бруно узнал его адрес. Гай пригладил рукой волосы и вернулся в гостиную.
9
Все, что он только что рассказал ей о Мириам, подумал Гай, не так важно, как то, что он идет сейчас с Анной по посыпанной гравием дорожке. Он взял ее за руку и на ходу вертел головой, разглядывая картину, в которой не было ни одной знакомой мелочи, — плоский широкий проспект, обсаженный громадными деревьями и напоминающий Елисейские поля,[2] статуи военачальников на постаментах, а за ними неизвестные ему здания. El Paso de la Reforma.[3] Анна шла рядом, все еще опустив голову, почти приноровившись к его неспешному шагу. Они касались друг друга плечами, и он покосился на нее — не хочет ли она заговорить, сказать, что он принял верное решение, но она все так же задумчиво поджимала губы. Ее светло–золотые волосы, перехваченные под затылком массивной серебряной заколкой, лениво шевелились на ветерке у нее за спиной. Он уже второй год заставал ее летом в то время, когда лицо ее только–только начинало покрываться загаром и кожа становилась почти одного цвета с волосами. Скоро лицо у нее сделается темнее, но Гаю она больше всего нравилась именно такой, как сейчас, словно изваянная из белого золота.
Она повернулась к нему с едва заметной застенчивой улыбкой — он ведь не сводил с нее глаз — и спросила:
— Ты бы этого не выдержал, Гай?
— Нет. И не спрашивай меня почему. Не смог бы — и все.
Он заметил, что улыбка у нее на губах окрасилась недоумением и, может быть, досадой.
— Обидно отказываться от такого серьезного заказа.
Теперь разговор на эту тему его раздражал. Он уже настроился, что с этим покончено.
— Она мне просто–напросто омерзительна, — произнес он спокойным тоном.
— Ты не должен ни к чему испытывать омерзение.
— Она омерзительна мне уже потому, что пришлось тебе все это рассказать, пока мы тут гуляем, — и он досадливо махнул рукой.
— Гай, право же!
— Она воплощает все, что должно вызывать омерзение, — продолжал он, уставясь прямо перед собой. — Иной раз мне начинает казаться, будто я ненавижу все на свете. Ни стыда, ни совести. Говорят: Америка никогда не повзрослеет, Америка поощряет развращенных — это все про нее. Она из тех, кто смотрит плохие фильмы, снимается в них, читает в слезливых журнальчиках «про любовь», живет в доме с верандой, подхлестывает мужа зарабатывать в этом году еще больше, чтобы в следующем они могли всего накупить в рассрочку, разбивает семейную жизнь соседям…
— Гай, прекрати! Ты несешь детский вздор! — и она от него отодвинулась.
— И от того, что я когда–то ее любил, — добавил Гай, — любил все это, мне сейчас тошно.
Они остановились и посмотрели друг другу в глаза. Он должен был сказать это, здесь и сейчас, самые гадкие слова, какие мог найти. А еще ему хотелось претерпеть от осуждения со стороны Анны, которая вполне могла повернуться и уйти, предоставив ему заканчивать прогулку в одиночестве. Она пару раз уже оставляла его одного, когда он бывал глух к доводам рассудка.
Анна произнесла тем холодным бесцветным голосом, который внушал ему ужас, ибо свидетельствовал — Анна может бросить его и уже не вернуться:
— Порой я начинаю верить, что ты ее все еще любишь.
Он улыбнулся, и она смягчилась.
— Ох, Гай, — умоляющим жестом она выставила ладонь, и он взял ее в свои руки. — Ну когда же ты повзрослеешь!
— Я где–то читал, что чувства не взрослеют.
— Ты волен читать что угодно, но люди взрослеют вместе с их чувствами. Я это тебе докажу, даже если ради этого придется выложиться до конца.
Он разом почувствовал себя в безопасности.
— О чем другом мне сейчас прикажешь думать? — капризно спросил он, понижая голос.
— О том, что освобождение от нее никогда еще не было так близко, как теперь. А ты считаешь, о чем еще тебе положено думать?
Он запрокинул голову. На крыше какого–то здания красовалась большая розовая вывеска «Tome XX».[4] Его разобрало любопытство, что она означает, и он подумал спросить у Анны. Ему хотелось спросить у нее, почему все становится легче и проще, когда она рядом, но гордость не позволяла спрашивать об этом сейчас, да и вообще такой вопрос прозвучал бы риторически, Анна вряд ли смогла бы облечь ответ в слова, потому что сама и была этим ответом. Так было с первого дня их знакомства, которое состоялось дождливым днем в грязном подвальном этаже Нью–Йоркского института изящных искусств; он пришлепал с улицы и обратился к единственному живому существу, которое там застал, — к красному китайскому плащу с капюшоном. Плащ с капюшоном обернулся и сказал: «В 9–а можно попасть через первый этаж, не нужно было сюда и спускаться». Ее короткий веселый смех мгновенно и как по волшебству снял его раздражение. Он постепенно научился улыбаться, он побаивался ее и слегка презирал ее новый темно–зеленый автомобиль с открывающимся верхом. «Если живешь на Лонг–Айленде, — говорила Анна, — разумней всего обзавестись машиной». В те дни он презирал все на свете, и разного рода курсы были нужны ему лишь для того, чтобы убедиться, что он знает не меньше наставников, или выяснить, насколько быстро он способен усвоить материал, и перестать на них ходить. «Ты что, думаешь, можно куда–нибудь поступить без связей? Они тебя выставят в любую минуту, если не придешься по вкусу». В конце концов он с ней согласился и последовал ее совету — на год поступил в закрытую Архитектурную академию Димса в Бруклине: у ее отца оказался знакомый в совете директоров.