Сочетав насильственно «Историю одного города» с подлинной историей России, рецензент совершенно логически переходит к упреку в бесцельном глумлении над народом, как непосредственно в собственном его лице, так и посредственно, в лице его градоначальников. «Органчик» его возмущает, «Сказание о шести градоначальницах» он просто называет «вздором». Очевидно, что он твердо встал на историческую почву, и совершенно забыл, что иносказательный смысл тоже имеет право гражданственности. Что в XVIII веке не было ни «Органчика» ни «шести градоначальниц» – это несомненно; но недоразумение рецензента тем не менее происходит только от того, что я употребил не те слова, которые, по мнению его, надлежало употребить. Если б, вместо слова «Органчик», было поставлено слово «Дурак», то рецензент, наверное, не нашел бы ничего неестественного; если б, вместо шести дней, я заставил бы своих градоначальниц измываться над Глуповым шестьдесят лет, он не написал бы, что это вздор, <…> Но зачем же понимать так буквально? Ведь не в том дело, что у Брудастого в голове оказался органчик, наигрывавший романсы: «не потерплю!» и «раззорю!», а в том, что есть люди, которых все существование исчерпывается этими двумя романсами. Есть такие люди, или нет?

Затем, приступая к обличению меня в глумлении над народом непосредственно, мой рецензент высказывает несколько теплых слов, свидетельствующих о его личном сочувствии народу. Я верю этому сочувствию и радуюсь ему; но думаю> что я собственно не подал никакого повода для его выражения. По™ смотрим, однако ж, на чем зиждутся обличения рецензента.

<…>

Рецензенту не нравится, что я заставляю глуповцев слишком пассивно переносить лежащий на них гнет. <…> Я, впрочем, не спорю, что можно найти в истории и примеры уклонения от этой пассивности, но на это я могу только повторить, что г. рецензент совершенно напрасно видит в моем сочинении опыт исторической сатиры. При том же, для меня важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению, заключается в пассивности. <…>

В-третьих, рецензенту кажется возмутительным, что я заставляю глуповцев жиреть, наедаться до отвалу и даже бросать хлеб свиньям. Но ведь и этого не следует понимать буквально. Все это, быть может, грубо, аляповато, топорно, но тем не менее несомненно – иносказательно. Когда глуповцы жиреют? – в то время, когда над ними стоят градоначальники простодушные. Следовательно, по смыслу иносказания, при известных условиях жизни, простодушие не вредит, а приносит пользу. Может быть, я и не прав, но в таком случае во стократ неправее меня действительность, связавшая с представлением о распорядительности представление о всяческих муштрованиях. Что глуповцы никогда не наедались до отвалу, – это верно; но это точно так же верно, как и то, что рязанцы, например, никогда мешком солнца не ловили.

Вообще, недоразумение относительно глумления над народом, как кажется, происходит от того, что рецензент мой не отличает народа исторического, т. е. действующего на поприще истории, от народа, как воплотителя идеи демократизма. Первый оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих. Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть речи; если он выказывает стремление выйти из состояния бессознательности, тогда сочувствие к нему является вполне законным, но мера этого сочувствия все-таки обусловливается мерою усилий, делаемых народом на пути к сознательности. Что же касается до «народа» в смысле второго определения, то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности. О каком же «народе» идет речь в «Истории одного города»?

Обличив меня в глумлении над народом, г. рецензент объясняет и причину этого глумления. Эта причина – недостаток «юмора». Юмор же рецензент определяет следующим образом: он, «не жертвуя малым великому, великое низводит до малого, а малое возвышает до великого»; следовательно главные элементы этого явления суть: великодушие, доброта и сострадание. Если это определение верно, то мне действительно остается признать себя виноватым. Но я положительно утверждаю, что оно неверно и что искусство точно так же, как и наука, оценивает жизненные явления единственно по их внутренней стоимости, без всякого участия великодушия или сострадания. Если б это было не так, то произошло бы нечто изумительное. Во-первых, люди не знали бы, что в написанной художником картине действительно верно, и что смягчено, или скрыто, или прибавлено под влиянием великодушия. Во-вторых, тогда пришлось бы простирать руки не только подначальным глуповцам, но и Прыщам и Угрюм-Бурчеевым, всем говорить (как это советует мне рецензент): «придите ко мне все труждающиеся и обремененные», потому что ведь тут все обременены историей: и начальники и подначальные.

<…>

А.П. Чехов Письмо А.Н. Плещееву

<…>

Мне жаль Салтыкова1. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте, потерял в нем самого упрямого и назойливого врага. Обличать умеет каждый газетчик, издеваться умеет и Буренин2, но открыто презирать умел только Салтыков. Две трети читателей не любили его, но верили ему все. Никто не сомневался в искренности его презрения.

<…>

Примечания

1 Письмо написано в связи со смертью М.Е. Салтыкова-Щедрина.

2 В.П. Буренин – второстепенный русский журналист конца XIX – начала XX вв., «прославившийся» исключительно бесцеремонным отношением к писателям, общественным деятелям и т. п.

Творчество Ф.М. Достоевского

Достоевский – один из наиболее интересных, спорных и даже загадочных писателей в русской литературе. Каждый читатель, каждый критик видят в нем разные грани, делают акцент на разных сторонах его таланта. Поэтому в этом разделе мы постарались дать как можно больше суждений о творчестве этого великого русского писателя.

Но вначале следует обратить внимание на высказывания самого Достоевского о собственном творчестве. В конце творческого пути, незадолго до смерти он определяет как главный принцип «найти в человеке человека». Это – выражение своеобразного гуманизма Достоевского, его уверенности, что в любом, даже самом плохом человеке есть «искра Божия». Конспективное изложение замысла романа «Преступление и наказание» в письме к М.Н. Каткову поможет разобраться в идейной позиции Достоевского в этом романе, а также в особенностях философско – нравственной проблематики.

Одним из первых откликов на «Преступление и наказание» была статья Д.И. Писарева, разночинско-демократического критика, с которым вы уже знакомы по его статьям о творчестве Островского и Тургенева. Писарев, конечно, понял основной замысел Достоевского – дать картину преступления «философского», убийства «по теории», однако поставил своей задачей полемику с таким объяснением преступления. На протяжении всей статьи Писарев стремиться доказать (где более, где менее успешно), что преступление Раскольникова вызвано чисто материальными причинами, и в первую очередь бедностью. По мысли Писарева, преступление Раскольникова порождено тем, что «среда заела». Такая трактовка была, разумеется, прямо противоположна идее Достоевского.

Совсем иную, очень интересную интерпретацию дает роману «Преступление и наказание» И.Ф. Анненский. Его статья весьма сложна, поэтому обращаться к ней следует лишь тогда, когда сам роман основательно проработан. Анненский показывает, как определенные художественные идеи (смирение, жертвенность, страдание, требование счастья и др.) связываются с образами героев романа и какую сложную композиционную структуру приобретает поэтому роман Достоевского. Связи между персонажами неоднородны: имеет место своеобразное «двойничество»? логическая и внелогическая связь, противопоставление и т. п., что проиллюстрировано графической схемой. Кроме того, в статье Анненского важно обратить внимание на общую оценку «Преступления и наказания» как идеологического романа, причем, в отличие от более поздних произведений Достоевского, автор выступает здесь еще не как проповедник, но как художник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: