Музыка снизу уже не оглушала, а приглашала, заманивала, как будто в море пели сирены, и Маше вдруг что-то подсказало: «Закрой глаза, заткни уши», — но она не могла этого сделать, таким завораживающим было пение. И пускай ступеньки уходят из-под ног, она чуть не упала, но Джези ее поддержал, как когда-то Костя, когда они, влюбленные, спускались по выбитым в скале ступенькам в пещеры под Киево-Печерской лаврой — самым почитаемым киевским монастырем, где на одни только купола пошло шестнадцать тонн золота — чистого, а не поддельного, как здесь. Спускаясь все ниже, на каком-то уровне они миновали кельи, где некогда замаливали грехи монахи, лежа или стоя на коленях, в зависимости от количества грехов.
А еще ниже — мощи святых в деревянных со стеклянной крышкой, чтобы можно было приложиться, гробах.
А еще глубже — богатырь и великан Илья Муромец, который, видимо, по воле Божьей скукожился и сделался совсем крохотный. А снизу навстречу им поднималось пение монахов. Прямо перед Машей, осторожно, ступенька за ступенькой, спускалась, тихонько бормоча молитву, сгорбленная старушка. В большой пещере в самом низу поджидали трое монахов, бородатые попы. Двое — красивые и молодые, с короткими еще бородами: значит, здесь недавно.
Маша их пожалела: могли бы наплодить красивых детей, а тут пропадают зазря. Самый старший обмакивал пальцы в масло, которое вытекало из черепов святых угодников, и этой рукой чертил на лбах крест, второй подавал для целования Библию, а третий надевал святую корону. А вокруг только каждение и пение, пение и каждение. Когда третий монах надел корону старушке на голову, она выросла чуть не до потолка, и закричала не своим голосом, вроде как по-немецки, и завыла. Так что с нее быстренько корону эту сняли, а по пещере пролетел шепоток: бесноватая.
Едва сняли корону, старушка мгновенно уменьшилась и, ничего не помня, опять забормотала молитву; не увидь Маша это собственными глазами, не поверила бы. Потому что до того старушка и по-русски еле лепетала, а тут загремела, как Шаляпин, да еще на немецком. Маша вспотела со страху, хотела отступить назад, но — поздно, первый монах уже помазал ее, когда же третий надел ей на голову корону, ничего страшного не случилось, только сияющий свет сперва раскроил тело пополам и тут же всю ее целиком заполнил.
Потом она долго-долго шла, потому что пещеры — это целый подземный город, лабиринт, в котором монахи прятались от набегов: татарских, монгольских, всяких.
Теперь они тоже были внизу; опять бар, опять она что-то пила, а Джези предупредил, что на этот уровень женщин, правда, пускают, однако лишь в качестве невольниц, поэтому, хочешь не хочешь, ему придется надеть на нее ошейник, но это не больно, и взять ее на цепь, но только на минутку. Машу это почему-то развеселило, тем более что шум в голове приутих, все легче становилось дышать, и боль под лопаткой исчезла, как не бывало. Маша стала прыгать через цепь, словно через скакалку, во дворе она когда-то была в этом большая мастерица, — но Джези со злостью велел ей немедленно прекратить, потому что она его компрометирует.
Слева возле лестницы стояли «такси».
— Бери первого, Ричард его зовут, этот не забалует, у него кличка Коврик — любит, когда на нем топчутся. Кстати, у него большая фирма public relations на Манхэттене. Наподдашь ему хорошенько, будет тебе благодарен — может, когда-нибудь пригодится наверху. Здесь-то они голые и на карачках, оседланные, в зубах удила, но днем, наверху, в костюмах за десять тысяч, управляют Манхэттеном.
— И никто их не сфотографирует?
— Нет, это последнее место, где все до единого, добровольно или под страхом смерти, соблюдают абсолютную лояльность. И «день и ночь — враги между собой», как давно уже заметил английский писатель Шекспир, о котором в Москве, возможно, тоже слыхали. Ночь это ночь, у нее свои законы, тут тебе и убийство, и резня, и измена, и соитие нежной царицы эльфов с ослом, у которого — это каждому дураку известно — самый длинный среди зверья член. Летней ночью все обмениваются женщинами или мужчинами вслепую и вволю.
Маша весело оседлала Коврика и поскакала, не забывая нещадно лупить его хлыстом (Джези ехал рядом), а улыбаться перестала, только когда они поравнялись с Анитой, девочкой из больницы, которую какой-то рыжий верзила тащил на цепи в боковой коридор, а она вежливо поклонилась сначала Джези, а потом Маше.
Поблизости, вероятно, был бассейн, потому что почувствовался запах хлора, «такси» протискивались между мокрыми голыми телами, дымила сауна, Маша хотела свернуть в коридор, куда направились две толстые немолодые тетки, но Коврик притормозил, а Джези, ехавший рядом, сказал, что Коврик правильно сделал: туда заходят только женщины, которые любят, чтобы их насиловали незнакомые. Между тем из-за двери, за которой скрылась Анита, слышался свист бича и призывы на помощь. Маша кинулась было туда, но ноги не слушались, а Джези так натянул цепь, что ей стало больно и она чуть не упала. Навстречу шел японец в ошейнике с шипами, Маша понимала, что должна с ним столкнуться, должна во что бы то ни стало, и столкнулась, а он умоляюще застонал, чтобы Джези разрешил ему поцеловать стопу своей невольницы. И уже повалился на землю и высунул язык, но Джези крикнул:
— Нет! Я сказал: нет!
И они перемахнули через японца. Маша спросила:
— Почему нет?
— Потому что он мазохист, и отказ принес ему наслаждение.
Теперь они вроде бы снова в пещере, но это раздевалка. На цепь тут не сажают, на потолке звездное небо и чудища, которые пожирают звезды.
Поодаль, у стены, гнулась под тяжестью разнообразной одежды и цепей длинная вешалка. Джези выбрал для Маши кожаные трусики, резиновую рубашку, которая сплющивала грудь, высокие сапоги с шипами, слишком для нее большие и из жесткой кожи, и приказал:
— Только упаси тебя бог открыть рот, ты тут первый раз, и я б не хотел, чтобы он стал в твоей жизни последним, здесь лгут и обманывают, этот уровень — исключительно мужской. И только для ВИПов. На Манхэттене такой ключик, — показал, — есть всего у тридцати двух человек. Это высшая степень посвящения.
— Зачем же нам туда идти?
— Так нужно. Видишь, я засовываю за пояс платочки, это значит, что мы хотим смотреть и ничего больше, только смотреть, пока не насмотримся. Нас никто не тронет, если тебя не разоблачат. Тогда пиши пропало. Так что ни слова, ни за какие сокровища.
И опять вниз по ступенькам, а за стеной сбоку как затрясется, но это было всего лишь метро. Значит, они очень глубоко. И снова дверь, тоже обитая кожей, но с шипами, и второй ключик, узорчатый такой. В нос шибануло волной запахов — марихуана и все прочее, уже знакомое, но и какой-то новый запах примешался, и это могла быть кровь, но вначале был туман и утонувшая в нем музыка.
— Что здесь делает Шуберт?
— А откуда ты знаешь, что это Шуберт?
— Струнный квинтет до-мажор.
— Что делает? Разговаривает со смертью, пытается постичь величайшую тайну… замолчи, идиотка.
— Но он-то здесь при чем?
Она обвела рукой прикованных цепями, распятых лицом к стене, окровавленных, изогнувшихся дугой или стоящих, отклячив задницу, на четвереньках, кто в венце из колючей проволоки, кто в терновом.
— Очень даже при чем. Он вносил в этот квинтет исправления уже в агонии, за несколько часов до смерти, тело его умирало, мозг пылал. К изуродованной сифилисом руке ему привязали карандаш. До последнего вздоха он вгрызался в тайну. Цеплялся за жизнь и отдавался смерти. А ты заткнись, я же просил.
— О Господи… — она непроизвольно подняла глаза, а там, наверху, на нескольких загнанных под кожу крюках висел изможденный живой скелет.
А тут адажио, дивные, величественные звуки, ласкающие слух. Ну и, конечно, дрожь и комок в горле. А скрипка взбиралась все выше, будто преодолевала очередной порог невозможного, а за нею спешила виолончель, и они соединились в общем дыхании.
— Ой нехорошо, ой как нехорошо, плохо дело, нас засекли, — прошипел Джези.