— Это изменится после нашего фильма, — перебил меня Клаус и клятвенно пообещал, что эту сцену мы снимем, но сейчас ему нужно бежать, у него встреча с Ириной, у них любовь.
— С какой Ириной?!
— С той, что играет Машу, — ответил он.
Я ничего об этом не знал и онемел, но ненадолго.
— Почему же ты ее сюда не привел?
— Я хотел, — признался он. — Хотел. Но она не захотела. Сказала, хватит с нее России и русских.
Он полез за бумажником, Рышек его остановил: мол, ни в коем случае, — ну и он попрощался, встал, пошатнулся, но до двери все-таки доковылял, прихрамывая больше обычного. Вихрь с дождем и шум океана ворвались внутрь. Клаус упал и по ступенькам скатился в лимузин, который терпеливо его ждал. Рышеку пришлось побороться с ураганом, но он победил, закрыл дверь и призвал к порядку официанта — бывшего директора атомной электростанции, который, проклиная утраченную должность, блядство жены и подлость Путина, отказывался брать деньги у двух старых женщин — гордость ему, видите ли, не позволяет. Зато Рышеку позволила — он деньги взял и снова подсел ко мне.
— Я ему еще раз сказал, что он блестяще сыграл Валентия. Роль-то поганая, — махнул рукой Рышек. — Я, конечно, понимаю, ты ее написал на потребу американских евреев. — Он опять принес блюдо с копченой камбалой, но у меня уже кусок не лез в горло. — Я немного послушал, о чем вы тут трепались, и так тебе скажу: мне понятно, ради чего Джези туда поехал. Отплатить, или, если угодно, отомстить, или взять реванш, да как ни назови, — от этого рождается глубокое и прекрасное чувство, которое наполняет жизнь смыслом и является главным двигателем цивилизации.
А за окном разыгрался настоящий шторм. Океан подступил совсем близко и угрожал. Он был уже не черный, а испещренный белыми лохмотьями пены. Пляж он заглотнул, а остатки песка вперемешку с дождем лупили по стеклам.
— Взять, например, моего отца, — Рышек наполнил наши стопки. — Он был директором крупного предприятия, очень крупного, и не последним человеком в партии. В один прекрасный день товарищи его вышвырнули и отправили заведовать кладбищем.
Две голые корпулентные фигуры бегом пересекли boardwalk со стороны океана.
— Русские, — буркнул Рышек. — Никому с ними не справиться. Так вот, отец мой составил список и прилепил у себя на стену. А стены были из черного мрамора: когда приходил мрамор для надгробий заслуженных деятелей, папаша половину присваивал. В квартире у него почти все было из черного мрамора: стены, обеденный стол, письменный, подоконники. Вроде бы красиво, но смахивало на склеп. Отец жил один, мать от него сбежала, но он твердо решил исполнить задуманное. Бросил пить, принимал витамины, занимался аэробикой и ждал, пока кто-нибудь из этих его товарищей помрет. Хоронил он их в самой сырой части кладбища, гробы опускал прямо в воду. А потом ставил галочку в своем списке. Он их всех пережил, потому что был упертый и чувствовал себя орудием справедливости. Когда похоронил последнего, снова начал пить и вскоре умер, потому что потерял мотивацию, но перед тем женился, чтобы квартира не досталась государству.
— Выпьем за него, — сказал я.
Мы выпили, и я порадовался, что успел побывать в туалете — сейчас я б не дошел.
— Это месть, это я уважаю, но ты мне объясни, зачем немец делает этот фильм.
— Господи, еще одному потребовались объяснения. — Я запил водку любимой Сталиным, самой полезной на свете водой «Боржоми».
— Почему Джези затосковал по Польше, мне понятно. Америка ему дала поджопник, а Польша сама лизала жопу, чего уж яснее. Потому он и полюбил вдруг все польское вкупе с Ярузельским, еврейским районом в Кракове и этой Уленькой, кстати, чудесной. Вроде бы она хотела родить ему ребеночка, Фонарь, извозчик, ты его знаешь, рассказывал, будто возил ее с его спермой по врачам, но ничего у них не вышло, он не смог или не захотел. Возможно, вообще Джези из-за этой травли сломался, как-никак вся Америка на него набросилась. Знаешь, как оно: вперед, ребята, трое на одного! А может, без жены жизни себе не представлял, кстати, ты слыхал? — поговаривали, будто он был у нее на крючке, будто она знала про него что-то страшное, по-настоящему страшное, похуже, чем история с этой деревушкой. Или вообще ему все осточертело, потому что у него вставать перестал. Одному Богу это известно. А вот его близкий друг Мачек сказал, что он надумал официально жениться на этой своей гражданской жене, только когда уже окончательно решил откинуть коньки, то есть покончить с собой, и что она последние два года постоянно носила при себе пузырек с ядом — для него.
Хотя как знать… может, он правда любил эту свою жену, или Улю, или хер знает кого, я уже сам запутался. Короче, его я в принципе понять могу, а вот немца — нет, бабла на нем он уж точно не заработает. Хочет отомстить и представить Джези еще большим мерзавцем, чем он был, испоганить память о нем? — это вроде логично, это подходит. Из-за нашего дорогого писателя русская жена немца оказалась в инвалидной коляске. Она-то сама молчит, ничего не хочет рассказывать, объяснять, никому — и уж тем более Клаусу — ни слова. Вроде бы с ним развелась по собственному желанию, то есть не на Джези в обиде, а на немца… но для меня это слишком сложно.
Рышек задумался и закрыл глаза. Музыканты прервались, чтобы выпить, а я вертел в руке стопку и слушал, как ревет океан, как стонет под напором ветра окно и все заглушает своим гомоном и топотом нетрезвая толпа. Я думал, Рышек заснул, но минуту спустя он открыл глаза.
— А если честно, мне это пофиг. Я прямо сейчас, вот только что, решил: женюсь на Ольге, сто процентов женюсь и кончаю рваться в кино. Ольга толстая, но меня обожает.
— Ты прав. Мне тоже с Клаусом тяжело… скажу тебе напоследок только еще одно. Клаус говорил, что ничего лучше, чем с Машей, у него в жизни не было, и он хочет еще раз это пережить, заново посмотреть, даже на то, как лучшее превратилось в худшее. Хочет, например, увидеть, где совершил ошибку.
— А может, он просто любит кино, — задумчиво проговорил Рышек.
— Возможно, — согласился я.
— А он хоть платит этой Джоди, которая возит коляску с его бывшей женой?
— Я не спрашивал. Джоди и без него богатая. Джези ее в свое время тоже изрядно помучил, может, потому она и предложила помочь Маше, жертвы любят держаться вместе. Любовь — дело тонкое… нет, скажешь?
— Я играл в «Ромео и Джульетте», — подтвердил Рышек.
— А может быть, немец верит в чудо, верит, что, если Маша увидит себя на экране, она испытает шок и поймет, какой он был потрясающий мужик, поймет, что ошиблась, неправильно оценила ситуацию.
— Ну уж нет, чудо, конечно, всегда возможно, но Маше сейчас сильно за сорок, воскресать в таком возрасте вряд ли имеет смысл. Вдобавок Клаус теперь спит с Ириной, этой, которая играет Машу, на фиг ему оригинал.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, и все тут.
Из дождя и тумана снова вынырнули две белоруски, перед входом выбросили скелеты зонтов и выпутались из резиновых плащей, какие носят рыбаки. Синие от холода, на лице разводы туши, накладные ресницы отклеились, помада размазалась — ни дать ни взять заплаканные семиклассницы.
Рышек усадил их за наш столик, принес очередной ящик с бутылками, поставил на пол, они хотели сразу бежать обратно, но Рышек буркнул, что не горит, налил им водки, отошел почти твердым шагом и вернулся, неся блюдо с копченой рыбой. Они набросились на рыбу жадно, как чайки, выхватывая друг у дружки лучшие кусочки, и тут опять грянула музыка.
Теперь состязались две гармони, какая-то женщина, крича, что хочет домой, отбивалась от троих мужиков, одного из них, в элегантном костюме, стошнило на пол, но он немедленно бросил сотню уборщице. «Азиаты долбаные», — пробормотал Рышек. Кто-то запел: «Ты жива еще, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет…» Гармонисты, один за другим, подхватили: «…Пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет».
Это было «Письмо матери» Есенина, любимая песня урок в лагерях Советского Союза, или России, кому как угодно. Белоруски тоже знали слова и присоединились. Теперь пел уже весь зал: