— Вы чего, казаки? Надо играть, а то они нас зараз всех постреляют! Это ж зверье! Там сам Махно сидит со шмарами своими! Пошли! Следующая сцена — пробуждение Тараса!
Немного их Мишке удалось расшевелить. Играли, конечно, не с таким подъемом, как до фантастического появления махновцев, но все же сносно. Казнь Остапа поневоле вышла удачной, так как, играя, артисты, видимо, думали о происходящем снаружи, где продолжали греметь выстрелы карателей. Когда же привязанный к пыточному колесу Мишка воскликнул: «Батька! Где ты? Слышишь ли ты?», Махно неожиданно, к конфузу Тараса, ответил со своего места:
— Слышу!
Какой-то махновец громко всхлипнул. Другой заорал:
— Батькови здравствовать!.. Хай живе вильна Украина!
Михаил, поняв по лицам своих артистов, что действие из-за вмешательства первого ряда партера застопорилось, догадался повторить вопрос — с еще большим надрывом. Батька из Гуляй-Поля на этот раз смолчал, дав возможность ответить мнимому Тарасу.
Малость поднаторевший в культпросвете в политической грамоте, Мишка исключил из своего «Бульбы» еврейские сцены да знаменитые слова Тараса: «Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» Последний монолог старого Тараса в интерпретации Михаила звучал так: «Прощайте, товарищи! Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак?.. Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли товарищество, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..»
Он убедил пролеткультовцев в политической целесообразности такого конца: во-первых, призыв Тараса к козакам разбить ляхов будущей весной соответствует нынешнему положению на польском фронте, когда удачи Красной армии временно сменились неудачами, во-вторых, упоминание Тарасом в своем последнем слове товарищества послужит явным намеком на теперешнее товарищество, большевистское. Пролеткультовцы согласились. Но теперь, когда дело шло к концу спектакля, Михаил с тревогой думал: а не шепнуть ли из-за кулис Тарасу, чтобы он опустил слова о Русской земле? Он не знал хорошенько, какие идеи, кроме пресловутой анархии, проповедует Махно, но, глядя на его характерную свиту в первом ряду, на «щирых» гайдамаков, густо чадящих махоркой, смутно догадывался, что это не «русская идея». С другой стороны, испортить эту лучшую из его постановок, закончить обычными хвастливыми словами о том, что нет ничего на свете, чего бы побоялся козак? Ведь те же махновцы — смотрят, как дети, вместо того чтобы заняться любимым делом — грабежом! И не про них ли сказано у Гоголя, что и у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и поклонничестве, есть крупица русского чувства? Кто ж им поможет ее найти? Нет, будь что будет! Уж коли начали они играть одно, трусливо, несмотря на изменившиеся обстоятельства, играть другое!
Это было его второе кредо в искусстве, столь же нечаянно обретенное, как и первое.
Он не ошибся: когда упал занавес, махновцы хлопали громче всех (станичникам, правда, было не до оваций — думали, что теперь делается с их куренями). Махно с тем же непроницаемым лицом тоже вежливо пошлепал костлявыми ладошками. А вот «пинжачные» не аплодировали, один даже громко гаркнул: «Шовинизм! Из России подымается только угнетение!» Михаил со всей труппой вышли, как положено, раскланялись. Красавица Настя Попова, дочь того самого Дмитрия Евграфовича из Ясеновки, игравшая «прекрасную панночку», тряслась от страха. «Не бойся, — шепнул ей Миша, — будем выходить все вместе, тебя в середку затолкаем и ко мне отведем. Не посмеют при всем честном народе приставать».
Махно неторопливо поднялся со своего места и взошел на сцену.
— Хто это написал? — спросил он. Одной рукой он подбоченился, другую положил на лакированную крышку маузера.
В зальце повисло молчание. Михаил, набравши воздуху в грудь, шагнул из-за кулис.
— Сочинение Гоголя. Постановка моя.
Теперь они стояли на сцене вдвоем, друг против друга, одного примерно роста. При слове «Гоголь» какое-то смутное воспоминание мелькнуло на лице Махно.
— Гоголя?.. — переспросил он, мягко, как все хохлы, выговаривая букву «г». — Гоголя мы знаем. — Он посмотрел прямо в глаза Михаилу своими самостоятельно живущими на лице зрачками. — Ты коммунист? комсомолец?
— Нет, — облегченно сказал Мишка. Вот уж не было счастья, да несчастье помогло!
— Проверим! Все списки теперь у нас! Как фамилия?
— Шолохов Михаил.
— Петренко! Сходи проверь. А может, ты из кадетов, что подпускаешь здесь москальского шовинизму?
— Нет, я из мещан. Что такое шовинизм, я не знаю.
— Батька, не лютуй! — закричал кто-то из махновцев. — Добрая пьеса! Нехай гуляет хлопец.
Другие одобрительно загудели.
— Пьеса добрая, — спокойно согласился Махно. — Но конец у нее поганый. Нет никакого русского товарищества, а с товарищами-большевиками нам не по пути. Вот у нас, в Махновии — товарищество! И у вас на Тихом Дону — товарищество! А в России все рабы — снизу доверху.
— Гоголь продал свое перо русскому царизму! — снова гаркнул «пинжачный».
— Вот-вот, — обрадовался поддержке Махно. — Мы у себя в культпросвете ставим другие пьесы: Тараса Шевченка, Лэси Украинки. Там все правильно, без шовинизма, про вольных людей. Хочешь к нам?
Мишка осмелел.
— А если снова вернутся кадеты, то мне надо будет идти к ним и ставить «Жизнь за царя»? — спросил он. — Нет, мне и при своем театре хорошо.
— «За царя», хлопче, у нас расстрел. А кадетов мы побили. Теперь очередь коммунистов. Ты иди ко мне в штаб, подожди, пока я митинг кончу. Я с тобой трошки погутарю. Лепетченко! Проводи.
— А артистам можно идти?
— Можно. — Батька вытащил из кармана пачку керенок, сунул Михаилу. — Дай каждому по сто рублей. Пусть помнят батьку! Себе тоже возьми.
На ассигнациях был оттиснут штамп: «Гоп, кума, не журись, у Махно гроши завелись».
— Благодарствуйте, мне не надо, — сказал Мишка, — я паек получаю. Вот артисты — другое дело.
— Вольному воля.
Михаил отдал деньги за кулисы Тарасу — агроному Милешкину, шепнув:
— Никому не раздавай, снесешь их потом в ревком. Настю не бросайте, ведите в мой курень!
Махно тем временем, широко расставив ноги, не мигая, глядел в зал. Руки его были заведены за спину.
— Станичники! — наконец сказал он. — Кто сегодня первый враг трудового крестьянства? Коммунисты. Были кадеты — я их разбил. Это ведь мои хлопцы шли через Сиваш! — Он ударил себя кулаком в грудь. — Что же сделал Фрунзе? Вероломно напал на нас, когда стояли мы в Крыму на отдыхе! Но он не знает батьки Махно. Вчера я был в Крыму, а сегодня пришел поднимать Дон!
Михаил, как был в Остаповых лохмотьях, спустился со сцены и пошел в сопровождении Лепетченко к выходу. На улице валялись трупы чоновцев и ревкомовцев, с которых сняли даже исподники. С гиканьем носились в разные стороны конные махновцы, меча из-под копыт грязный снег. Штаб свой Махно разместил в ревкоме. Возле крыльца, подтекая кровью, лежал зарубленный продкомиссар. Вслед за Михаилом и Лепетченко шли две девушки в платках, которые сидели на представлении в первом ряду вместе с махновской «головкой». Они равнодушно, прихватив пальцами подолы юбок, обошли лужу комиссарской крови, словно это была обычная уличная лужа. У Михаила нехорошо засосало под ложечкой. «Господи, выйти бы отсюда живым! — подумал он. — У них жизнь человеческая — ничего не стоит…»
В сенях развалился на стуле махновец с винтовкой, от которого крепко пахло сопревшими портянками. Рядом сидел полный человек с серым лицом, лысина которого от уха и до уха была прикрыта длинной, цвета воронова крыла прядью. Завидев девушек, плешивый вскочил и бросился жать им руки.
— Галечка! Фенечка! — лепетал он. — Вы-то знаете, как я верен батьке, как люблю и уважаю вас… Не знаю, что со мной случилось, прямо какое-то затмение нашло… Галина Андреевна, если бы вы сказали батьке… Еще вчера мы с вами так мило ужинали, играли в «дурачка»…