Рассказ заканчивался тем, что Тютиков переборщил по части антисоветских измышлений и был избит в кювете юным ленинцем Покусаевым. Таков был «обратный эффект», предложенный Михаилом. Из озорства он хотел назвать рассказик «Непопутчик», но, подумав, решил, что столь откровенно насмехаться над мэтром не стоит, и назвал — «Испытание».
Он закончил раньше остальных пяти студийцев. Брик его рассказа не взял: благодушно дымя папиросой, сообщил, что каждый прочтет свое произведение вслух. Чтение продолжалось около часу. Слушая чужие рассказы, Михаил с удовольствием убедился, что, в отличие от его «Испытания», «обратные эффекты» у всех были явно надуманные, высосанные из пальца. Это отметил и Брик, на что, откровенно говоря, Михаил не рассчитывал после знакомства с удивительной историей любви товарища Сандрарова и нэпманши Велярской.
— Товарищ Шолохов, следуя позитивным тенденциям в творчестве Чехова — наличие таковых признаем даже мы, лефовцы, — положил в основание своей истории злободневный, э-э-э, факт, взятый из современной жизни. А факт — хорошенько запомните это, товарищи, — повивальная, э-э-э, бабка революционного искусства. Два человека едут на сельскохозяйственную выставку — будущий коммунист и, э-э-э, бывший. С помощью безусловно удавшегося ему обратного эффекта товарищ Шолохов показал, кто из его типажей действительно верен делу партии, а кто отброшен на обочину, э-э-э, истории. Укажу, товарищи, на принципиальное различие ваших, э-э-э, опытов и примененного товарищем Шолоховым метода обратного эффекта. В его рассказе он не выглядит случайным, инородным, как у большинства других, э-э-э, авторов. Рассказ товарища Шолохова задуман диалектически. Секретарь укома посылает изменившего делу партии, э-э-э, Тютикова в путь вместе с преданным комсомольцем Покусаевым, рассчитывая именно на такой эффект, на наказание, э-э-э, перерожденца. Финал «Испытания» есть неожиданность для нас, но не для товарища Шолохова. Перед нами опытный образец настоящего, э-э-э, марксистского подхода к искусству, как и у меня в «Непопутчице». Поздравляю вас, товарищ Шолохов!
Михаил с удивлением слушал Брика. Изображать тонким психологом секретаря укома он вовсе не хотел, напротив, поместил его, перестраховщика, в своем сознании где-то рядом с Тютиковым, но все равно было приятно, что в его рассказе видят то, чего в нем и в заводе не было. Здесь Михаил, с самого момента знакомства с Бриком откровенно недоумевавший, что может связывать разухабистого, хулиганистого, здоровенного Маяковского (разве что «жена мужа»?) с этим томным человечком, похожим на насекомое, подумал: «Нет, голова у него, когда он не сочиняет, работает. Он, наверное, у этих футуристов за политкомиссара — вроде «реввоенсоветчиков» у Махно».
На следующее занятие Брик не пришел. Секретарь сказал, что он болен и ждет студийцев у себя дома, в Водопьяном переулке. «Маяковскогоувидим!» — оживились «молодогвардейцы». Всей компанией повалили в Водопьяный. Брик жил на четвертом этаже старого особняка. На дверях одна над другой висели две одинаковые медные таблички: на верхней было написано — «Брик», а на нижней — «Маяковский». «Жизнь втроем!» — вспомнил Михаил. Кого именно подразумевала табличка «Брик» — Осипа Максимовича или загадочную Лилю Юрьевну, либо их обоих, оставалось неясным.
Ни Маяковского, ни Лили Брик дома не было. Студийцев встретил Осип Максимович, одетый по-домашнему, в халат и тапочки. Он предложил своим питомцам снять верхнюю одежду и калоши (у кого они были) в маленькой передней, потом провел в гостиную, где усадил на венские стулья. В гостиной, тесно заставленной новой, но кустарно сработанной мебелью того времени, не было ничего, что хоть отдаленно напоминало бы о футуризме. На круглом столе, покрытом свисающей до пола скатертью с бахромой, стоял обыкновенный мещанский самовар, а в углу произрастал в кадке пыльный фикус. Под потолком висела клетка с заклейменной Маяковским в стихотворении «О дряни» канарейкой.
Брик, развалясь на диване, неторопливо начал:
— Сегодня мы собирались поговорить о связи станковой, э-э-э, живописи с искусством прозы. Впрочем… — он задумался, поблескивая лысиной. — Моя жена («Ага! — отметил Михаил. — Все-таки — его жена!») привезла из Парижа замечательную пластинку. Послушайте-ка… — Он направился своей расслабленной походкой к патефону на столике в углу, завел его, поставил пластинку.
Привычное шипенье иглы сменилось каким-то нарастающим то ли гулом, то ли ревом, то ли галдежом ипподрома. Все ждали, что за этим последует, но ничего нового, кроме тех же странных звуков, не последовало, покуда игла не заскрежетала по пустой дорожке. Осип Максимович, слушавший, блаженно улыбаясь, откинув голову на спинку дивана и прикрыв глаза, вынул пластинку из патефона, аккуратно спрятал в конверт и спросил:
— Каково?
Заметив на лицах студийцев некоторое смятение, мэтр пояснил:
— Это запись встречи знаменитого авиатора Линдберга на аэродроме Ле Бурже. Великолепно, не правда ли? Шум толпы… Как море! Рокот мотора… Голос Линдберга. Перед вами непревзойденный образец искусства, э-э-э, факта.
Тут Брик сел на своего конька и битых полчаса вальяжно разглагольствовал про поднадоевшее уже «молодогвардейцам» искусство факта.
Дверь в передней хлопнула, послышались голоса, возня снимающих пальто людей, и в гостиную по-хозяйски, бесшумным кошачьим шагом вошла худенькая женщина, немного похожая на обезьянку. Одета она была в синее платье с белыми кружевами, без рукавов и без талии, по тогдашней заграничной моде. За ней, подпирая притолоку, вырос в проеме двери известный по сотням портретов Маяковский, стриженный ежиком, с каким-то распухшим, гриппозным носом. Он был в хорошем, как и у Брика, костюме, сидевшем, правда, мешковато. Маяковский мрачно уставился на студийцев слезящимися глазами. Женщина же, напротив, окинула их быстрым любопытным, оценивающим взглядом и приветливо сказала:
— А, это твои питомцы, Осик?
Осик что-то промычал. Михаил вспомнил каламбур из «Попрыгуньи» Чехова: «Осип охрип, Архип осип».
— Что ж, давайте знакомиться, товарищи, — сказала женщина. — Лиля Юрьевна.
Она подходила к каждому, благоухая тончайшими духами, и протягивала свою худую узкую руку в колючих перстнях, не без удовольствия задерживая ее в ладонях молодых парней. За ней нехотя, угловато двинулся Маяковский, но протягивал он, как заметил Михаил, не всю руку, а два пальца, будто он начальник департамента, а они — младшие чины. «Нет, брат! — решил он. — Хоть ты и гений, а два пальца я тебе пожимать не буду». Когда поэт подошел к Михаилу со своими позорными пальцами, он сунул ему в ответ один.
Маяковский в удивлении открыл свой квадратный рот, блеснувший нержавеющей сталью вставных зубов, в слезящихся очах его сверкнуло какое-то живое выражение. «Сейчас выпрут!» — пронеслось в голове у Михаила. Но Маяковский вдруг улыбнулся одной стороной лица, как это делают урки и паралитики, и крепко схватил всей лапой руку Михаила.
— Как вы говорите — Михаил Шолохов? — пробасил он. — Не обижайтесь: я принципиальный противник рукопожатий за их негигиеничность.
Михаил тотчас его понял, но со своей стороны: ладонь у гения была такая влажная, что сразу же хотелось вытереть свою, чего он, естественно, из вежливости не сделал.
— Понятно, — широко улыбнулся он. — И вы не обижайтесь — у нас на Дону пальцы не принято жать. Либо всю руку, либо ничего.
«Молодогвардейцы» круглыми глазами смотрели на Михаила, Осик неопределенно поблескивал стеклышками очков, а Лиля Юрьевна, не скрываясь, смеялась. Было в ней что-то (не во внешности, а в насмешливо-заигрывающей манере) от Марьи Дроздовой, но что-то более неприятное, а что — Михаил сразу и не мог себе сказать.
— Так вы с Дона? — переспросил Маяковский. — Казак? «Казак, ты с кем? С нами или с ними?» — процитировал он надпись с известного плаката Моора.
— Я — красный казак.
— А что — есть такие? — с неожиданным ехидством осведомился поэт.
— Ну, конечно же нет! — в тон ему, осклабясь, ответил Михаил. — Как нас покрасят, так и ходим. Скажет власть резать белых — будем резать белых, а скажет красных — будем красных!