Я не испугался и не удивился. Даже если какое-то из этих чувств и мелькнуло во мне, оно было столь мгновенным, что я не успел его зафиксировать. Меня поразило безразличие. С шилом во лбу я вдруг понял, что умница Таня, рот которой меня так восхищал только что, интересна мне не более, чем крашеный плохой коричневой краской кривой плинтус или стекло окна, или безвкусные и потёртые обои. Я подумал, что перед смертью людям принято давать возможность удовлетворить последнее предсмертное желание, и понял, что совсем ничего не хочу. Весь мир и все его части потеряли значение, смысл, значимость. Ничто не исчезло, всё было на своих местах, но мне ни до чего не было дела. Багира подскочила ко мне и потрогала ручку шила.
— Сейчас, — сказала она.
— Угу… — сказал я.
Она убежала на кухню, вернулась с бутылочкой эвкалиптовой настойки и ватой. Смочила вату в настойке, приложила к точке входа шила в меня, взялась за рукоять, дёрнула. Шило оказалось в её руке. Она улыбалась и, казалось, вдруг стала счастлива. Я встал. Я подумал: «Зачем нужны в мире тупые человекоподобные животные, которые только и могут, что выть и швыряться различными предметами?» Я выдернул маленькую тварь из-под кровати и с размаху, как по футбольному мячу «пыром», двинул ему ногой в бок. Потом я наклонился, взял зверёныша за стриженые волосёнки и ударил лбом об пол. Животное попыталось вывернуться и вновь уйти под кровать, но я схватил его между ног сквозь обвислые голубые колготки за мошонку и гениталии и, сжав посильнее, выволок на середину комнаты. Тут я отпустил его, оно вскочило и получило по зубам, попытавшись укусить меня за руку.
— Хочешь кофе? — спросила Багира. И я вдруг заметил, что избиваю ребёнка.
— Хочу, — сказал я и позволил Михаилу уйти под кровать.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.
— Глубоко оно там торчало? — спросил я.
— Сантиметр. — Сказала она.
— Сходить к нейрохирургу? — порассуждал вслух я.
— Обязательно, — сказала она.
Через два дня я походил вокруг больницы, где принимал нейрохирург. «Что он мне скажет? — подумал я. — Что я вне опасности? Или что мне осталось жить десять дней? А какая разница, если нет ничего, что мне было бы по-настоящему нужно?» Я пошёл домой. Домой.
Слово «потому что» ничего не объясняет. Я выяснил это нечаянно. Я бил палкой по взбаламученному ручью, текущему из одного из многочисленных родников в городском парке имени Ленинского комсомола, наблюдая, как от этих ударов создаются обратные волны и катятся в направлении шевелящегося холмика ключа, грозя уничтожить его, но гаснут в борьбе с основным потоком. Я был в яркой жёлтой мохнатой майке с огромным карманом на животе. Ручей с каждым ударом становился чернее. Обратные волны всё ближе подбирались к шевелящейся водной макушке. Ударив сильнее, можно сломить-таки эту гордую голову. Да. Я ударил. Сноп брызг, грязно-чёрных, ударил меня. Ударил в мой жёлтый живот с карманом. На мне, как на солнце, появилось пятно.
Дома спросили: «Что это у тебя за грязь на майке? Откуда?»
— Потому что, — ответил я.
Мне было лень рассказывать всю историю войны с водой и я ограничился универсальным. Слово «потому что» ничего не объясняет. Я так не думал, я помнил, что, когда мне что-нибудь не разрешали и я спрашивал, почему, мне отвечали: «Потому что». Да. Я полагал, что «потому что» отсылает вопрошающего к некоей субстанции, которая, не называя, детерминирует все предметы и явления. Субстанции не существует. Существуют отговорки взрослых, не считающих нужным делиться с детьми своими соображениями по тому или иному вопросу, но полагающих, что возраст, сила и прочие внешние отличия их от детей дают им право приказывать детям, навязывать им свою точку зрения на предметы. И они, в ответ на ваш невинный вопрос «почему», отвечают ничего не значащим «потому что».
— Потому что, — ответил я.
— Что значит «потому что»? Почему? — спросила мама.
Я удивился тому, что она спрашивает: как это «что значит»? Потому что- это потому что. Это нельзя объяснить, как нельзя объяснить словами природу Будды. Впрочем, про Будду я тогда ещё не знал, а потому просто повторил ещё раз:
— Потому что.
— Да что «потому что»?! — Закричала мама. — Ты что — издеваешься?! Я тебя спрашиваю, почему у тебя майка грязная!
В мои мозги будто залили немного антифриза с мятным ликёром — холодовой удар непонимания и крушения картины мира: мама, которая использовала в качестве ответа на тысячи моих вопросов слово «потому что», задаёт мне вопрос о конкретном значении этого слова. Я не знал, что делать, и обречённо повторил:
— Потому что…
Меня наказали. Мне что-то запретили и не пустили куда-то. Это было сущей безделицей в сравнении со смертью очередного кита из держащих мир. Потому что.
Крокодил не появлялся очень давно. Я уже успел забыть о своём личном ужасном враге. Я ожидал четырнадцатилетия. Не представляю, откуда взялось именно это число. Никакого суеверного желания вырваться из тринадцати в этом не было. Я помню, что ждал семилетия, чтобы пойти в школу, но почему четырнадцать?.. Бесконечности борхесовского Астерия я тогда, конечно, ещё не знал. Дважды семь? Не знаю. Скорее всего, просто видел в четырнадцатилетних людях некую ступень, возвышающуюся над детством, с которым хотелось скорее расстаться: ведь невыносимо было быть подчиненным во всех сторонах своей жизни, думал, что, став взрослым, юношей, а не ребенком, не мальчиком, но мужем, получу доступ к какой-то недоступной детям запредельности, дающей, если и не саму свободу, то ощущение её — это как минимум. Четырнадцатилетия я ждал и четырнадцатилетию я радовался.
И тут вернулся мой враг — крокодил. Ещё в древнейшем доме бабушки Лизаветы я временами не знал спасения от этого покрытого зелёной бронёй существа со многими зубами, преследовавшего меня во «снах», которые я не отличал тогда от «реальности». Постепенно крокодил покинул меня, сменившись другими страхами: приходом без трусов в школу, сухонькой горбатой старушкой, держащей в маленьких детских, но невероятно сильных ладонях что-то очень важное, воткнутым глубоко в бок огрызком стальной толстостенной трубы и не обращающими на это внимания родителями… Я забыл своего врага, забыл ужас, схватывающий вдоль позвоночника рывком переходящего в сладостное смертельное тепло холода, когда он, крокодил, выпрыгивал из коробочки с пуговицами. Я никогда не представлял себе, что крокодил съест меня или хотя бы укусит, но я боялся его как сущности, как чего-то абсолютно страшного. Я убегал, собирая все силы, но не был способен переставлять ноги с той скоростью, с которой хотел. Крокодил настигал меня. Крокодил настигал меня. Крокодил настигал меня. Всё. Дальше заканчивалось и фиксируемое рассудком и иррациональное. Просто всё. Ничто. Ничего. И в четырнадцать он пришёл. Он напал на меня — я шёл в школу по улице Ленина — бросившись на меня из-за ствола черносливового дерева. Я отскочил, вынул из кейса трёхкилограммовую гантелю и обстоятельно размозжил рептилию в фарш. В костно-мясной. Победил. И победа была столь уверенной и сокрушительной, что я не проснулся. Я пошёл в школу и отсидел там полный учебный день, решая задачи по геометрии и штудируя различную гуманитарную фактографию, после чего спокойно проснулся, чтобы, позавтракав и умывшись, пройти мимо места ночного уничтожения смерти. Мог же быть этот стремительный крокодил воплощением подсознательного страха несуществования? Или другого помойного места души человечества. Думаю, мог. Бороться со страхами можно, уничтожая их причины. Я убил смерть. И мне за это ничего не было. Страх существования пришёл позже. Четырнадцатилетие явилось порогом в яркое радостное межсезонье. Город-мир стал компактнее и доступней, но в нём ещё не было тесно. Пространства, возможности и предметы потеряли мистическую удивительность и стали простыми, понятными на взгляд и на ощупь, посюсторонними. Хотелось везде ходить, всё трогать, поднимать, использовать. Я был юный кочевник, повелевающий степью. И степь радовала меня и, казалось, по-свойски мне радовалась. Я ловил ящериц. Рептилий ловил. Трогал чешуйки. Использовал их, словно брошки. Играл с ними, а более даже ими играл.