Этот, второй, как раз и был лейтенант Овсянников, на которого сослался Башенин: Овсянников летал у него штурманом с самого начала войны, был такой же рослый, крупноглазый, как Башенин, только намного грузнее, из породы тяжеловесов, а отсюда и в выправке ему уступал, это бросалось в глаза сразу. Если Башенин, хотя и несколько смущенный своей смелостью, был, как всегда, собран и подтянут — причем эту выправку он не терял, как говорится, даже в бане, когда оставался в чем мать родила, — то Овсянников по своей неизменной привычке, от которой он никак не мог избавиться, сутулил плечи и ноги держал не вместе, как положено держать подчиненному перед командиром, а врозь, словно боялся потерять равновесие. И на командира смотрел этот Овсянников совершенно безбоязненно, как если бы тот доводился ему вовсе не командиром, а по меньшей мере кумом или сватом. А когда командир, несколько опешивший от этой его напористости, замешкался с ответом, он добавил уже с явным неудовольствием и в то же время как бы взывая к чувству справедливости:

— Нет, правда, товарищ майор, зачем вам самому лететь, когда мы с Башениным можем. Надо же когда-то и нам попробовать сходить на разведку. Тем более такой случай. А вы все сами да сами, как будто в полку других экипажей нет.

От последних слов Овсянникова совсем уже тихо стало на стоянке, будто и дождь перестал, а у майора Русакова сделался такой вид, словно Овсянников не просился у него сейчас на задание, а намеревался сорвать с него погоны с орденами. И командир, настороженно покосившись в сторону полковника, вдруг собрал возле рта жесткие складки и ответил намеренно грубо, чтобы знал этот Овсянников, как надо разговаривать со старшим по званию:

— Попробовать? Одна монашка, говорят, попробовала…

Сказал и сам же первый, еще не договорив, устыдился своих слов, хотя и почувствовал, что у остальных на стоянке они вызвали веселое оживление. Потом, уже без грубости, но с той же властностью, добавил:

— Придет время, полетите и вы, товарищ лейтенант. А сейчас лечу я, — и снова перевел взгляд на полковника: не хотелось майору Русакову, чтобы полковник подумал, будто у него тут не полк, а партизанская вольница.

По виду полковника, однако, было не понять, интересовало его происходящее на стоянке или он был озабочен лишь тем, чтобы очередной самолет как можно быстрее поднялся в воздух и привез бы наконец разведывательные данные, которые интересовали самого командующего, а кто полетит на этом самолете, командир или рядовые летчики, ему безразлично. Однако когда майор Русаков повернулся к нему всем корпусом и в ожидании поддержки своего решения выразительно остановил на нем взгляд, полковник вынул изо рта папироску, внимательно оглядел охотников полететь и протянул голосом не совсем уверенного в себе человека:

— Может, действительно, товарищ майор, пусть попробуют слетать они, раз имеют желание. А у вас и тут дел хватит, я думаю. У вас полк как-никак. Ну а уж потом, ежели что…

Полковник не договорил, но и так всем стало ясно, что он хотел сказать этим «ежели что», и опять на стоянке, несмотря на угнетенное состояние людей, произошло заметное оживление, и первым оживился от этого почему-то сам майор Русаков.

— Ну что ж, пусть тогда будет по-вашему, товарищ полковник, — согласно тряхнул он головой. — Пусть летят, — и, снова поглядев на часы, дал знак экипажу готовиться к вылету.

II

Стрельнув голубоватым, тут же растаявшим дымком, взорвались в яростном крике моторы, ударили тугие струи воздуха из-под винтов по мокрой траве и лужам, и вспухло там, где были лужи, водяное облако, запенилось, закипело тысячью разноцветных брызг и долго ходило ходуном, не успокаиваясь, пока самолет, взяв сумасшедший разгон, не рассек острием крыльев горизонт и не взмыл в небо.

Дождь кончился, но облака, вопреки предсказаниям метеорологов, уходить за горизонт не собирались, по-прежнему, где россыпью, а где сбившись в кучу, теснили небо, и тени от них лежали на земле домовито и сочно, как смоляные пятна. Зато сверкал, открывшись до самых потаенных углов и закоулков, аэродром под крылом: от мокрой взлетной полосы, луж на дорогах и влажного дерна на крышах землянок, казалось, шел пар. И ближний лес, что подступал к аэродрому синими волнами, и крутобокие сопки, сторожившие его со всех сторон, тоже не знали гнета облаков, тоже радостно сверкали, и Башенин, с удовольствием оглядевшись по сторонам, расслабил наконец мышцы на лице и улыбнулся, хотя назвать улыбкой легкое движение топких, почти бескровных губ было бы не совсем верно. Но все равно что-то вроде улыбки тронуло его туго стянутое шлемофоном лицо — он и в самом деле почувствовал то смутное, чем-то похожее на радость, облегчение, какое всегда приходит к летчику, когда после стольких напряженных минут на земле, связанных со сборами, он оставляет наконец под собою эту землю, набирает высоту и неторопливо, уже с чувством раскованности, оглядывается по сторонам. Получение задания, втискивание в тесную, как мышеловка, кабину, выруливание на старт и сам взлет всегда держат летчика, каким бы хладнокровным он ни был, в особом, а порою и в болезненном напряжении. Теперь же все это было позади, а главное — не было направленных на тебя удивленных, а то и откровенно осуждающих глаз — полетел все же, дескать, на своем настоял, — сейчас с тобою в кабине был только твой верный Глеб Овсянников да там, позади, в «Ф-3» [1], стрелок-радист Георгий Кошкарев. А это уже свои, что Овсянников, что Кошкарев, оба — свой экипаж. А больше — никого и ничего, лишь бесконечное небо над головой да слитный гул двух моторов, который не столько слышится, сколько машинально улавливается ухом, чтобы в этот, теперь уже не яростный и нетерпеливый, как на взлете, а размеренно-басовитый гул не ворвалась какая-нибудь другая, подозрительная нота.

И еще Башенин, как только огляделся по сторонам, почувствовал что-то вроде гордости, осветившей его тонкокожее, почти прозрачное лицо: что ни говори, а полетели все-таки они с Овсянниковым и Кошкаревым, а не командир полка. Хватит командиру каждый раз, когда надо и не надо, самому летать. Пусть и командир теперь на земле посидит, потомится маленько, а то взял моду — все сам да сам.

Что-то подобное, верно, в этот миг испытал и Глеб Овсянников, хотя, быть может, и не в такой мере, как Башенин. Овсянников был старше Башенина, а на фронте это значило много. Да и характером Овсянников был не такой взрывчатый, как Башенин, воли чувствам особенно не давал. Но и Овсянников вдруг как-то торжественно притих, когда высветленный солнцем аэродром, точно оазис в пустыне, остался далеко позади и они оказались один на один с огромным хмурым небом.

Линию фронта они еще на земле, как получали задание, уговорились перейти на высоте пять тысяч метров — так было безопаснее. Но когда набрали первые три тысячи, оказалось, что линия фронта наглухо закрыта облаками. Облака там как нарочно стояли плотно, будто высоченный горный кряж, и вид этого кряжа — иссиня-черного издали, застывшего в своей зловещей неподвижности, — подействовал на Башенина неприятно. У него создалось впечатление, что облака эти сплошные, нигде не кончаются и как только они подойдут к ним ближе, сбросят с себя эту обманчивую окаменелость, глухо заворчат, заворочаются, и хлынут лавиной в их сторону, и закроют уже все небо, и тогда им придется поворачивать обратно, как утром из-за этого повернул первый самолет-разведчик. А это значит — задание опять, уже в третий раз, будет не выполнено. И от мысли этой, уже самой по себе невыносимой, как и от неприступного вида облаков, он шевельнулся на сиденье, словно ему вдруг стало неудобно сидеть, хотя это была его привычная поза, затем неожиданно обратился к стрелку-радисту по СПУ [2], будто разговор со стрелком-радистом мог что-то изменить в создавшейся обстановке:

— Как связь, Кошкарев? Нормально?

вернуться

1

Кабина стрелка-радиста в пикирующем бомбардировщике «Пе-2».

вернуться

2

Самолетное переговорное устройство.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: