И удивился, что ответа не последовало, хотя не мог не догадываться, что Кошкарев в этот момент мог держать связь с землей и от внутренней связи отключился. Вызвать Кошкарева теперь можно было только зуммером. Но делать этого Башенин не стал, хотя такая мысль и заставила его покоситься в сторону специальной кнопки на пульте СПУ, побоялся: Кошкарев мог принять такой вызов за сигнал внезапной опасности и переполошиться. А переполох в боевом вылете еще никогда ничего хорошего не приносил. Он только попросил Овсянникова глазами, чтобы тот все же посмотрел через плечо, что там такое со стрелком-радистом, раз он не отзывается на голос — самому мешала бронеспинка.

Но не успел Овсянников обернуться в сторону Кошкарева, как в наушниках шлемофона, словно кто вынул из них затычки, засвистело и защелкало на все лады, и сквозь это щелканье Башенин услышал наконец донесшийся до него голос самого Кошкарева. Голос был громкий, но слишком торопливый, и что Кошкарев хотел сказать, Башенин не разобрал. Лишь когда свист и щелканье в наушниках на какой-то миг прекратились, понял: связь с землей неожиданно оборвалась и Кошкарев теперь не знает, как быть.

Овсянников тоже, конечно, услышал, чем это обрадовал их стрелок-радист на подходе к линии фронта, но сделал вид, что ничего особенного не произошло.

Не стал тогда бить в колокола и Башенин, хотя сообщение Кошкарева в восторг его не привело. Но не паниковать же было в самом деле из-за этого: оборвалась связь сейчас, наладится потом, вылет, по сути, только еще начинался, хотя, может, начинался и не совсем так, как бы ему хотелось. Но все равно времени впереди еще было. Ну а потом, если Кошкареву и после не удастся восстановить связь с землей, это все равно ничего не изменит, вылет будет продолжаться и без связи. Правда, на земле в этом случае начнут излишне волноваться и думать о них бог знает что, а командир полка, наверное, еще и пожалеет, что полетел не сам, а послал на это задание их — он ведь без этого не может. Но это уж не их вина, и не об этом сейчас забота, и Башенин, еще раз посмотрев на Овсянникова и поняв, что Овсянникова сейчас занимает вовсе не связь, а облака, а на связь ему в высшей степени наплевать, крикнул стрелку-радисту успокаивающе:

— Ладно. Как-нибудь попытайся там все же. Может, и свяжешься. Да, линия фронта скоро, я сделаю два покачивания, как подойдем. Ну и за воздухом гляди получше.

— Есть! — ответил Кошкарев, и по этому его лаконичному ответу Башенин понял, что Кошкарев тоже успокоился.

К линии фронта они подошли, когда стрелка высотомера перевалила за пять тысяч метров, и облака, оказавшись теперь под крылом самолета, не представлялись такими зловещими, как со стороны. Наоборот, равномерно залитые солнцем, которому здесь ничто не мешало, и причесанные ветром, они теперь походили на спокойную, слегка всхолмленную белоснежную равнину, на которую можно было смотреть безбоязненно. Лишь там, где у ветра не хватило сил доделать свое дело, виднелось, невольно притягивая взор, несколько наклоненных в одну сторону огромных белых глыб, чем-то напоминавших снежных баб, каких лепят по весне ребятишки. Земли теперь было не видать, земля осталась где-то далеко внизу, под плотной толщей облаков, и Башенин не почувствовал того обжигающего тело холодка, какой обычно заползал ему под гимнастерку, когда он переходил линию фронта. Он не видел сейчас ни окопов, ни траншей, ни дотов с дзотами, не увидел он и развороченной снарядами земли, и этого оказалось достаточно, чтобы он остался невозмутимым. Ему только показалось на миг, что облака, особенно когда он сделал обещанные Кошкареву два покачивания с крыла на крыло, шевельнулись внизу немножко, словно до них дотянули тугие струи из-под винтов. И все — больше ни разгоревшегося любопытством взгляда, ни жгучего желания рассмотреть, что там сейчас было под этими облаками и как на этот раз выглядела линия фронта.

А вот Овсянникова переход линии фронта снова заставил нахмурить брови и долго всматриваться настороженным взглядом в подернутый молочной дымкой горизонт, а затем несколько раз, словно его кто ударял в спину, оглянуться назад.

«Боится, что не отыщет этот аэродром», — догадался Башенин.

И верно, Овсянников боялся, как побоялся бы на его месте любой другой штурман, не видя сейчас в облаках, затянувших уже сплошь все вокруг до самого горизонта, ни единого просвета. И он не скрыл этого, сказал честно, когда поймал на себе испытующий взгляд Башенина:

— Не было печали…

Это были первые слова, произнесенные Овсянниковым после взлета.

Потом, словно это Башенин был виноват в чудовищном нагромождении облаков, показал с плохо скрытым нетерпением пальцем вниз: снизься, мол, еще немного и держись над самой кромкой. Зол, видно, был Овсянников на эти облака, клял, наверное, их в душе почем зря, а пренебрегать ими, раз уж так и так находились под рукой, не стал — могли и пригодиться в случае чего…

Башенин снизился, и самолет, радостно простонав на выравнивании, оказался теперь в такой близости от облаков, что едва не задевал за них винтами. Это уже было что-то вроде бреющего полета, правда, с той только разницей, что сейчас под животом самолета была не земля, а облака и стрелки высотомера стояли не на нуле, как бывает на бреющем полете, а почти на пяти тысячах метров. Но все равно для Башенина, долго просидевшего в одной и той же позе, задеревеневшего без движений, это был бреющий полет, а бреющий полет его всегда возбуждал. Почувствовав, как мышцы рук и ног сами налились силой, он начал с любопытством, хотя и оставался внешне спокойным, наблюдать, как облака, до этого, казалось, равнодушные и неподвижные, будто застывшая лава, теперь торопливо и бестолково, словно боясь опоздать, усатыми моржами ныряли под фюзеляж, как некоторые из них, верно, обманутые прозрачностью дисков винтов, попадали под острые концы лопастей и бесшумно исчезали где-то там, дальше в хвосте, изрубленные в клочья. Он не мог оглянуться назад, но чувствовал, что в хвосте сейчас тоже все ходило ходуном под могучими струями винтов и что стрелок-радист, если он опять не колдовал над рацией, видел это.

Но не успел он до конца насладиться суматошным бегом облаков, как Овсянников вдруг встал со своего сиденья, внимательно огляделся по сторонам и, предупредив Кошкарева, чтобы тот все время был начеку, дал знать Башенину, чтобы он начал пробивать облака — где-то там, внизу, под облаками, он не терял надежды отыскать зажатый сопками аэродром противника.

Башенин внутренне уже был готов к этому его знаку. Он только посмотрел на Овсянникова с веселым вызовом, как если бы собирался сказать: за чем, мол, дело стало. Потом, сделав небольшую «горку» [3], чтобы проверить для надежности ход рулей, вобрал в легкие, как перед прыжком в воду, побольше воздуху и обеими руками послал штурвал вперед, едва ли не до приборной доски. Мгновенье — и самолет, тут же подмяв под себя собственную тень, по-акульи бесшумно, будто тоже почувствовав, что это небезопасно, вошел в облака.

В первый миг Башенину показалось, что это кипящие клубы дыма и пара, а вовсе не облака обволокли самолет со всех сторон и через неплотно прикрытые шторки фонаря со свистом ворвались в кабину, отчего в кабине мгновенно потемнело. И моторы, словно хлебнув этой горячей смеси, тоже вдруг изменили голос, начали давиться и сипеть, как сипят паровозы, когда стравливают излишки пара. Потом он почувствовал, как за бортом и в килях застонал ветер и как штурвал от нарастания скорости заходил у него в руках, и самолет, словно вдруг схватил лихорадку, начало бить крупной нервной дрожью. Это в общем-то было в порядке вещей, в облаках самолет всегда лихорадит. Но на этот раз залихорадило сильнее обычного, и Башенин был вынужден с силой вдавить ноги в педали и энергично, почти до упора, задвигать штурвалом. Самолет это успокоило, и он начал теперь рвать ткань облаков только там, где надо, зарываясь в них глубже и глубже и уже не сипя и не захлебываясь, а молчком, словно сорвал голос. А может, это у Башенина заложило уши, а только необычно тихо вдруг стало в облаках, и было вчуже странно видеть перед собою бунтующие, стрелявшие зноем моторы и крутящуюся сталь винтов и не слышать при этом ни единого звука. Потом вдруг где-то что-то прорвалось и звуки появились снова, сперва по отдельности, затем слившись в единый пронзительный гул, исходивший теперь, казалось, не от моторов, а от самих облаков. Когда же большая стрелка высотомера совершила по черному циферблату три полных оборота, в кабине неожиданно посветлело и Башенин обрадовался, что облакам пришел конец и он сейчас увидит землю и на земле — аэродром. Но облака вдруг загустели снова, и землю с аэродромом он не увидел, и это только усилило в нем чувство нетерпения, которое он уже начал испытывать, и породило еще не менее мучительное чувство сомнения и тревоги: а что если облака никогда не кончатся или кончатся лишь у самой земли, когда и штурвал брать на себя будет поздно? Или вдруг в облаках есть кто-то еще? А не врет ли высотомер? Нелепые это были мысли, а вот лезли в голову, вызывая под ложечкой неприятное жжение. Когда же стрелка высотомера прошла еще один круг и ветер в стабилизаторе завыл уже так свирепо, что, казалось, вот-вот сорвет обшивку и самолет станет неуправляем, он, сам того не замечая, дал Овсянникову понять — не то зябким передергиванием плеч, не то скошенным взглядом в сторону красневшей на борту справа рукоятки аварийного сброса фонаря кабины, — что высоты в запасе остается мало и как бы дело не кончилось ударом самолета о землю. Но Овсянников по-прежнему оставался невозмутим, сидя застывшей глыбой по правую руку, и Башенин начал злиться теперь уже не на облака, которые упорно не кончались и погибельно-серый вид которых все больше лишал его уверенности, что они когда-нибудь кончатся, а на Овсянникова. Он подумал, что Овсянников нарочно испытывает его терпение и что, если через секунду-другую, может, третью, от силы четвертую или пятую он не даст команду на вывод, он сам возьмет штурвал на себя. Но не взял ни через пять секунд, ни через десять, хотя и чувствовал уже отчетливо щемящую боль в груди, словно там что-то сместилось или поменялось местами. Накрепко стиснув зубы, он, все так же беспощадно, с той же злой неумолимостью, как и на входе в облака, продолжал давить на штурвал и педали так, словно это вовсе не он, Башенин, а самолет страшился сейчас удара о землю и в любой миг мог вильнуть в сторону. И Башенин был готов не щадить его и дальше, до самого конца, пока тот не зарылся бы носом в эту землю, если бы Овсянников, все так же упорно не раскрывавший рта, вдруг не подался грузно всем корпусом вперед и не издал горлом какой-то ни на что не похожий приглушенный звук. Башенин не сразу понял, что это вдруг так подкинуло с сиденья его штурмана, потому что облака по-прежнему обволакивали самолет со всех сторон и разглядеть вокруг что-либо было невозможно. Однако когда он затем бросил взгляд в ту сторону, куда Овсянников подался корпусом, то увидел слева от себя через начавшую там прорезаться облачность размытое пятно земли, потом обманчиво мелькнувший под крылом изгиб железной дороги, весь белый, будто в молоке, а за изгибом, уже яснее, с чернотой, — насыпь и входные стрелки станции с разветвлением путей. Правда, саму станцию отсюда было не видать, станцию закрывала единственная тут сопка и плотная сетка дождя — на земле, оказывается, вовсю шел дождь. Но Башенин и без того догадался, что это была Старая Сельга — крупная узловая станция, на которой противник обычно производил выгрузку живой силы и техники, которые дальше, к линии фронта, добирались уже своим ходом. От радости, что неизвестности пришел конец, он с наслаждением потянул штурвал на себя. Но в спешке, кажется, перетянул, в глазах у него зарябило, и он не сразу увидел, как из-под правого крыла вдруг полоснуло чем-то красным, затем еще и еще, как если бы кто-то выпустил в небо добрую дюжину ракет. Лишь когда вслед за этим полыханием он услышал еще и заполошный писк зуммера — зуммерил конечно же Кошкарев из своей кабины, — сообразил: зенитки. Будь это не на такой высоте и не сразу после выхода из облаков, Башенин, может, и бровью бы не повел, а тут вдруг оторопел. На него почему-то особенно устрашающе подействовал заполошный писк зуммера, словно это был не зуммер, а начавшие с треском лопаться прямо у него в наушниках шлемофона раскаленные шары эрликонов [4]. И вот, вместо того чтобы тут же прекратить разворот влево, который он начал сразу же на выводе из пикирования, и бросить самолет в обратную сторону, как раз на эти самые разрывы, он опять, видать, по инерции крутанул штурвал влево. А сообразив, что делает не то что надо, что уж сейчас-то их продырявят наверняка, заработал штурвалом и педалями в обратную сторону, да с таким остервенением, что, казалось, и штурвал, и пол в кабине не выдержат. Но опасность от этого все равно не уменьшилась. Едва самолет, задрав теперь кверху левое крыло, послушался руля поворота и отворотил нос вправо, как рой раскаленных шаров полоснул уже слева, причем теперь уже настолько близко, что Башенину, еще не успевшему прийти в себя окончательно, показалось, что он даже услышал, как эти раскаленные шары яростно зашипели, раздирая плотную сетку дождя, и гасли уже много дальше. Затем закраснело впереди и чуть правее, затем внизу, буквально под плексигласовым полом кабины, и пол от этого тут же порозовел, грозя вот-вот вздуться и с треском разлететься на осколки. Это уже было опасней некуда, и Башенин опять похолодел, понимая, что уже сейчас-то им определенно несдобровать, но что-либо сделать в этот миг не мог, кроме как только продолжать, раз уж больше ничего другого не оставалось, упрямо выворачивать штурвал вправо да по инерции давить взмокшей ладонью на секторы газа, хотя они и были даны до отказа. Ну и еще что он мог делать в этот миг, так это разве молить бога, чтобы поскорее проскочить это гиблое место и никогда в жизни больше не видеть этих красных шаров. Но самолет, как назло, не хотел увеличивать скорость, хотя и продолжал идти с опущенным носом, он словно смирился с неизбежным концом и тянул к этому концу экипаж. В то время как красные шары эрликонов входили в раж, обещая в каждое следующее мгновенье устроить уже настоящий, во все небо, фейерверк, самолет, как чудилось злившемуся на свою беспомощность Башенину, начал, наоборот, сдавать, словно лишился от страха сил, и уже плохо слушался рулей, норовя самовольно выйти из крена и опять лечь на левое крыло. Это тоже было невыносимо — держать в руках штурвал, а чувствовать себя беспомощным и покорно ждать, когда один из этих шаров в конце концов ворвется к тебе в кабину и разнесет тебя со всем, что в ней есть, в клочья. Это тоже рвало Башенину грудь, тоже останавливало дыхание, а когда еще вдобавок где-то в хвосте чудовищно грохотнуло, он обреченно подумал, что самолет либо получил дыру в хвосте, либо остался без килей и надо готовиться прыгать за борт. Но только обернулся в сторону Овсянникова, чтобы убедиться по его виду, что это именно так, как новый рой красных шаров снова полоснул по ним уже так близко, что едва не сорвал с левого крыла элерон [5]. Этого не выдержал уже и сам Овсянников, до того хладнокровно наблюдавший за Башениным, но пока не вмешивавшийся в его действия. Овсянников тоже почувствовал, что сейчас все будет кончено, и, низко пригнув голову, словно это над ним пролетел красный шар, крикнул ему в самое ухо, как если бы не понадеялся на СПУ, да еще выкинул вперед руку в кулаке:

вернуться

3

Резкий набор высоты с последующим выравниванием самолета.

вернуться

4

Зенитные орудия малого калибра.

вернуться

5

Руль на крыле, при помощи которого создается самолету крен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: