— Знаешь, Натали, ты несправедлива: разве мы здесь никого не видим? Разве для богатых людей нет повсюду светского общества? Через три дня приезд отца станет событием в наших краях, и у нас начнут глаза разбегаться: у тебя будет целый двор, состоящий из глубокомысленных молодых людей, у меня — свита из вертопрахов…
— Да, да, волшебный фонарь, который просуществует два месяца, а когда отец вернется к своей парламентской деятельности — снова одиночество, молчание, зима! Потом весна без любви и надежд, потом — унылое, гнетущее лето со жнецами для услаждения глаз и мухами в качестве общества.
— Конечно, год в глуши, длящийся десять месяцев, несколько долог, но можно ведь как-то убивать время; а что касается любви, сладости которой ты так спешишь изведать, так я, например, о ней еще и не думаю.
— Неправда, повторяю тебе! Ты думаешь о ней реже и не так серьезно, как я, — это возможно, но и ты уже начинаешь уверять себя, что здесь любви нет и сюда она к нам не придет.
— Почему? До сих пор нам хватало поклонников…
— Случайных поклонников, из которых ни один нам не подходил!
— Мы их всех очень мало поощряли. Мы с тобой слишком разборчивы, признайся.
— Ничего удивительного! Нас не только трудно удовлетворить, нас трудно выдать замуж.
— Напротив, мы богаты и имеем возможность выйти за людей без состояния, если, разумеется, они будут порядочными, хорошо воспитанными, трудолюбивыми… Чего же еще желать? У отца на этот счет есть прекрасные теории, довольно романтичные…
— И, следовательно, неосуществимые! Бедные молодые люди, которые домогаются богатых наследниц, не очень-то порядочны — ведь они обманывают девушек, делая вид, будто любят в них не их приданое, а нечто другое. Ну, а богатые молодые люди дерзки, невежественны, легкомысленны, глупы…
— Какой пессимизм! Ты, наверно, видишь мир в таком свете просто из-за своей желчности. Но если это так, тогда не нас трудно выдать замуж, а трудно найти людей, за которых можно выйти.
— В том, что ты говоришь, есть, конечно, доля истины. Но трудно — не значит невозможно. Надо только оказаться в условиях, в которых ум, проницательность, рассудительность могут как-то пригодиться. Поэтому, если бы мы бывали в свете, жили в Париже, путешествовали по Англии, Германии, Италии, вообще вели жизнь, сообразную нашему положению в обществе, то в волнах этого моря мы бы сумели различить и выловить из сонма простых раковин нужную нам жемчужину.
— Неудачная метафора, дорогая: жемчужина всегда спрятана в раковине.
— Дурочка! Вечно ты придираешься к словам, ни о чем не думаешь всерьез. Мы богаты, мы красивы, мы выше многих из светских женщин, и тем не менее нам, быть может, предстоит дожидаться здесь улитки, которою цапле из басни пришлось довольствоваться в вечерний час[17]. Если так будет продолжаться, нам останется только разорвать нашего двоюродного братца на части.
— Вот именно: или всем, или никому…
— Да, иными словами — ждать у моря погоды…
— Как меня раздражают твои глупые шутки! Посмотрим, будешь ли ты так смеяться в тот день, когда отец придет и скажет нам: «Вас трое; вот мой племянник Амедей Дютертр, которого я выпестовал для вас, решайте!»
— Неужели ты думаешь, что отец предназначает его кому-нибудь из нас?
— Надеюсь, что он приберегает его для Малютки. Эти прелестные дети созданы друг для друга; не думаю, что меня могут оскорбить, предложив его мне!
— Потому что ты мечтаешь о любви, об идеале, не знаю уж о чем! Малютка же пока думает, а может быть, и всегда будет думать только об одном: как разводить канареек. Но, признаюсь, если б я была вынуждена, за неимением выбора, сохранить в неприкосновенности фамилию Дютертр, я бы предпочла кузена Амедея многим другим. Он мне совсем не нравится, уверяю тебя, он даже немного неприятен и скучен! Но в общем-то он самый красивый, самый благопристойный, самый образованный, самый подходящий из всех, кем мы располагаем для того, чтобы приобрести мужа в деревне.
«Наконец-то! Сейчас мы к этому придем, — подумала Натали, — но не сразу… Сначала посмотрим!»
— Эвелина, — сказала она вслух, словно не слышала ее замечания по поводу Амедея, — что ты скажешь об этих двух новых лицах, появившихся у нас сегодня? Их не захотели продемонстрировать нам при свете…
— Я видела их мельком во дворе. Один из них показался мне безупречным, настоящий лев!
— Господин де Сож?
— Да, наш новый сосед.
— Он тебе понравился?
— Очень — прелестный, очаровательный человек! Но после первого взгляда — уступки любопытству — я больше не обращала на него внимания.
— Почему?
— Не люблю зверей своей собственной породы. Я их слишком хорошо знаю. Львица, приходящая в восторг от льва! Куда это годится?
— Но этот лев хотя бы умен?
— А разве я не умна, хоть и львица? Нет, дорогая, нет, подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся — вот как я мыслю о любви и замужестве.
— Значит, писатель тебе понравился больше?
— Да; у него не совсем обычное лицо: желтое, желчное, не слишком молодое; но глаза необычайно выразительные, зубы такие белые, волосы такие черные… и лукавая улыбка… Физиономия, в которой внутреннее достоинство освещает черты, может быть неправильные, да и довольно заурядные… Ты смеешься? Возможно, глупцам он покажется некрасивым. Но в нем есть что-то мечтательное, страдальческое, меланхоличное и насмешливое, а это, по-моему, необходимо даже красоте, чтобы она не была скучной. У него что, большое имя в литературе, у этого Жюля Тьерре?
— Понятия не имею, — процедила сквозь зубы Натали. — Есть по крайней мере две-три тысячи знаменитых писателей, о которых никто не слышал, кроме членов каких-то кружков, где они числятся.
— Это не значит, что у него нет большого таланта.
— Бог мой! Он, как и всякий другой, может стать первоклассным писателем! Надо только, чтобы тебя восхвалял определенный круг людей, и надо найти, чем можно угодить читателю в данный момент! Но какое значение имеет его место в иерархии великих умов, если он тебе нравится сам по себе? Ведь он тебе немножко нравится?
— Сегодня — даже очень. Но кто знает, будет ли он нравиться мне завтра?
— Постарайся, чтобы он тебе больше не нравился.
— Почему?
— Потому что ты ему не нравишься.
— С чего ты взяла?
— Я это заметила в тот самый момент, когда увидела кое-что еще.
— Что же именно?
— Что он влюблен в другую.
— В тебя?
— Нет; в Олимпию Дютертр.
— Ну да? — удивленно воскликнула Эвелина и добавила равнодушно: — А какое мне, собственно, до этого дело?
Натали пожала плечами:
— А мне тем более.
— Ты уверена в этом? — задумчиво спросила Эвелина.
— Я была в этом уверена еще до того, как он приехал сюда. Когда она в последний раз ездила в Париж без нас, он написал ей в альбом стихи — кстати, довольно плоские.
— Она тебе их показывала?
— Я и не спрашивала у нее позволения прочитать. Разве в альбом пишут секреты?
— Значит, эти стихи ничего не доказывают.
— Дорогая моя, в высшем обществе стихи — это способ объяснения в любви женщине под носом у ее мужа и перед всеми.
— Но ты же говоришь, что они плоские?
— Хочешь прочесть? Они у меня.
— Ах, ты списала их?
— Нет, просто запомнила…
И она передала Эвелине листок бумаги.
— А мне они кажутся восхитительными! — прочитав их, воскликнула Эвелина. — Они мне нравятся куда больше, чем все твои!
— Потому что ты в этом не разбираешься. У них есть только одно достоинство — в них довольно ловко выражена пылкая страсть.
— Посмотрим! — Эвелина перечла их, потом задумалась, храня молчание. — Я вижу в них больше лести, чем любви, — добавила она.
— А разве лесть не язык любви?
— Эта лесть чрезмерна.
— Олимпия очень хороша, тут спорить не станешь.
— Слишком бледна!
— Нынче в моде бледность, она имеет наибольший успех у артистических натур. Твой румянец, порой слишком яркий, в гостиных не понравился бы.
17
Ставшее крылатым выражение из басни Лафонтена «Цапля» — об излишней разборчивости.