— Ну, у них просто извращенные вкусы! Но какое мне до этого дело, повторяю? Если мой цвет лица кажется рифмоплету слишком свежим, то дворянин будет ко мне более справедлив: он увидит, кто из нас, я или Олимпия, умеет перейти с шага на галоп и обратно при опасном повороте; стихов он мне писать не станет, но с этим придется примириться.

— Ты забываешь, что подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся! Ты пришлась льву так же мало по вкусу, как он тебе.

— Ты и это разглядела сегодня в гостиной, где ничего не было видно?

— Я слышала.

— Как? И этот тоже ухаживает за Олимпией?

— Он будет ухаживать за ней; она очаровала его несколькими словами — она умеет беседовать и весьма обворожительна. Он спросил у нее, ездит ли она верхом. «Очень мало, — ответила она, — у меня нет времени». Тут он воскликнул, что она совершенно права, незачем тратить время на подобные развлечения, он сам пресытился этим. Он, мол, перестал понимать, как можно находить удовольствие в тем, чтобы ехать верхом рядом с женщиной — ведь это самый неудобный способ вести беседу, а когда имеешь счастье слышать такой голос, как ее, приходится только сожалеть о том, сколько он теряет от движения и шума, неизбежных при верховой езде.

— Да, это было не очень лестно для меня… в глазах моего отца — он и сам не раз упрекал меня, что я провожу свою жизнь верхом.

— Отец ничего не слыхал. И разве ты не заметила, что с молодыми женщинами всегда говорят тихо, а с мужьями и девицами — громко?

— Какая ты злая, Натали! Тебе хочется, чтобы я стала ревновать к мачехе. Ничего не выйдет, предупреждаю тебя, я не стану ревновать из соперничества и кокетства. Я буду ревновать лишь тогда, когда она отнимет у нас сердце нашего отца.

— А по-твоему, этого еще не произошло?

— Нет, нет, тысячу раз нет! Замолчи!

— Ты находишь, что отец проявил к нам нежность, покинув нас и отослав нас спать до одиннадцати часов в день своего приезда?

— Он устал с дороги и хотел спать.

— А ведь он и не думал ложиться. Посмотри — их окна пылают в ночи, как пламя любви в ослепленной душе бедного молодого человека, который зовется нашим папочкой!

И Натали рассмеялась нервным, полным ненависти, смехом — слушать его было страшно. То не была несправедливая, но понятная ревность дочери, оспаривающей любовь отца. То была глубокая злость бессердечной женщины, которая ненавидит и клянет чужое счастье.

Эвелина пришла в ужас. Она залилась жгучей краской.

— Значит, они очень любят друг друга, — сказала она, глубоко вдохнув свежий ночной воздух. И, сделав над собой последнее усилие, чтобы избежать зловредного влияния старшей сестры, она переменила тему разговора: — Сегодня, кажется, никто не спит: окна Амедея тоже освещены. Добряк он, наш Амедей! Он работает, выводит цифры, подсчитывает наши богатства и умножает их своей экономией и порядком в делах.

Потом, следуя вполне естественному ходу мыслей, Эвелина добавила:

— У него нет ни гроша за душой, а он и не думает об этом — он управляет делами нашей семьи. Для себя ему ничего не надо — он счастлив тем, что может быть полезен отцу и нам! Что ж, будет только справедливо, если одна из нас когда-нибудь вознаградит его за все старания и бескорыстие! Право, Натали, если Олимпия отнимает у нас случайных поклонников, она поступает правильно и даже оказывает нам услугу: ведь счастье, быть может, находится там, в этой башне, где Амедей ночами не спит ради нас. Мне кажется, что та, которая найдет к нему дорогу, будет самой разумной из троих.

— Стало быть, ты, за неимением лучшего, хочешь остановить свой выбор на нашем кузене? — торжествующе сказала Натали, после многих уловок приведя наконец Эвелину к намеченной цели. — Увы, дорогая крошка, тебе придется отказаться и от этого последнего утешения. Тут мешают прелести более могущественные, чем твои; не о тебе, которую он презирает за ветреность, не обо мне, которую он ненавидит за проницательность, и не о Малютке, которая для него нуль, думает сейчас романтичный и меланхолический Амедей.

Эвелина отошла от окна.

— Ты ужасный человек, Натали, неужели ты думаешь, что наша мачеха…

— Молчи и смотри, — ответила Натали, выталкивая сестру на балкон.

V

— На что я должна смотреть? — спросила Эвелина, уступая непреодолимому любопытству.

— Ни на что; на эту бледную луну, которая как безумная мчится в облаках. — Потом, опустив тяжелую штору, чтобы снаружи не был виден свет в их окне, Натали добавила, понизив голос: — Говори шепотом и смотри на окно Амедея.

— Оно закрыто, и, кроме того, там муслиновая занавеска. Но можно различить светящийся шар его лампы.

По-твоему, он дома? Работает и думает лишь о том, сколько голов скота мы продали за год и сколько зерна ссыпали в амбары во время последней жатвы?

— Ну и что?

— Амедея нет в его комнате, нет в башне; он просто не гасит свою лампу, чтобы мы думали, будто он занят цифрами. Если бы сосны не скрывали от нас его дверь, ты увидела бы, что она открыта.

— Так где же он?

— Посмотри теперь на то крыло. Оно было ярко освещено, а сейчас там темно. Отец у себя в комнате, Олимпия у себя; один спит, другая считается спящей.

— Что ты хочешь этим сказать, в конце концов?

— Посмотри на кусты ломоноса под окном Олимпии — они скрывают от нас дверь из ее будуара, которая выходит на крыльцо башенки; разве ты ничего не видишь?

— Ничего.

— Всмотрись хорошенько; когда эта тучка уйдет, откроется луна; теперь ты видишь — рядом с кустами, там, где чистый белый песок?

— Вижу как бы черную черточку. Это тень от чего-то.

— Или от кого-то.

— Она неподвижна… Это тень от какого-то предмета, который мы не можем различить.

— А сейчас она тоже неподвижна?

— Нет, тень растет, уменьшается… Она ходит. О, как ее хорошо видно! Там какой-то человек, теперь я в этом не сомневаюсь. Человек, который думает, что его скрывают Деревья, но луна освещает его сбоку. Он и не предполагает, что мы видим его силуэт. Это Амедей? Скажи, Натали, это он?

— Он или она. А может быть, оба.

— Там только одна тень, клянусь богом.

— Значит, это он. Сколько раз в еще более светлые ночи я видела, как с этой стороны раскачиваются ветки; сколько раз, когда наступает тишина, я слышала, как легонько поскрипывает дверь Амедея, открываясь или закрываясь. А потом за его окном проходит тень, и свет исчезает. Это он возвращается домой и гасит лампу, якобы освещавшую его трудовые бессонные ночи. Сколько я еще разного видела! Я многое знаю! Сколько подавленных вздохов, сколько взглядов, брошенных украдкой, сколько подобранных с земли забытых цветов, сколько внезапных переходов от жаркого румянца к смертельной бледности… Бедный молодой человек сходит с ума.

— Амедей, такой холодный, такой неуязвимый, Амедей, который ничего не видит, ни о чем не догадывается, которому надо чуть ли не открыто делать авансы, дабы он понял, что может понравиться кому-то!

— Ага, Эвелина, так ты делала ему авансы? Ты сама себя выдала!

— Не больше, чем кому-либо другому. Я всем понемножку делаю авансы ради удовольствия доводить до отчаяния тех, кто окажется у моих ног. Что тут плохого?

— Ну, это мелко и дешево — Олимпия умеет властвовать куда лучше, чем ты! Она-то ничего не говорит! Она обвораживает; она не призывает — она ждет; она никогда не вступает в борьбу и всегда побеждает.

— Стало быть, по-твоему, она первостатейная кокетка?

— До чего же ты наивна! Задать подобный вопрос!..

— Ну, значит, мне надо понаблюдать за ней, поучиться и, если ее способ лучше моего, воспользоваться им.

Тут Эвелина, обеспокоенная и озадаченная, несмотря на свое легкомыслие и беззлобность, вдруг ушла с балкона. Облака закрывали луну, и наблюдать было больше невозможно. А главное, она не хотела слушать Натали, чувствуя, что слова сестры напитаны ядом. Как девушка добрая и мужественная, она сопротивлялась изо всех сил, но удар был нанесен. Терзавшее Эвелину непреодолимое желание нравиться и властвовать встретило препятствие, которым она до сих пор пренебрегала и которое теперь начало мешать ей и даже пугать ее. В эту ночь она спала очень плохо, ей снились Тьерре, Флавьен и Амедей, причем она не знала, кто из них больше завладел ее мыслями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: