В литературном архиве Михаила сохранится расчерканная его рукой статья Воронского: «Пролетарского искусства сейчас нет и не может быть, пока перед нами стоит задача усвоения старого искусства и старой культуры. На деле есть вот что: есть буржуазная культура и искусство, к которым впервые получил доступ пролетариат. То, что называется пролетарским искусством, есть прежнее искусство, имеющее, однако, своеобразную целевую установку: быть полезным не буржуазии, а пролетариату».
И в другой статье: «Никакого пролетарского искусства в том смысле, в каком существует буржуазное искусство, у нас нет. Идеологическая окраска нисколько не изменяет положения дел и не дает права на принципиальные противопоставления этого искусства искусству прошлого как самобытной, отличной культурной ценности и силы; речь идет только о своеобразном приспособлении, на деле пока есть культура, наука, искусство прежних эпох».
Все эти положения сохраняли за художником право на не связанное никакими идеологическими путами творчество. И не только. Воронский признавал за ним право на романтическое восприятие мира, поскольку в основе каждого творчества лежит интуитивное начало. Увидеть окружающую действительность, природу во всей ее непосредственности, как она раскрывается для князя Андрея в «Войне и мире», очень трудно.
Михаил записывает содержание одной из лекций Воронского по-польски: «Лишь как далекое, смутное сновидение человек хранит в памяти неиспорченные, подлинные образы мира… Он знает о них благодаря детству, юности, они открываются ему в особые, исключительные моменты, в периоды общественной жизни. Человек тоскует по этим действительным образам, он слагает о них саги, легенды, поет песни, сочиняет романы, повести, новеллы. Неподдельное, подлинное искусство, иногда сознательно, а чаще бессознательно, всегда стремилось к тому, чтобы восстановить, найти, открыть эти образы мира. В этом главный смысл искусства и его назначение…»
На Воронского сначала не обратили должного внимания идеологические комиссары. Тем не менее собственно «пролетарская» литература со всеми ее принципами, которые со временем лягут в основу социалистического реализма, входит в другие литературные группы. В 1922-м они создают журнал «Молодая гвардия», который 75 лет верой и правдой будет служить большевизму, и группу «Октябрь», ставшую издавать одноименный журнал.
Михаил, безусловно, не принимает «пролетариев», хотя многое не может до конца понять и в стремлениях Воронского. Одно верно: литература становится его жизнью, средой жизни, профессией. Он не отдает себе отчета, как втягивается в нее. Перспектива на будущее? В одной из записей есть ответ на непоставленный вопрос. Неужели никогда не будет краковских Сукенниц? Отца за дирижерским пультом? Виноградников над Пьяве?.. Литературой можно заниматься везде — так ли это?..
NB
1923 год. Март. Группа пролетарских писателей «Октябрь», «Молодая гвардия» и «Рабочая волна» провела свою первую московскую конференцию. Лозунгом собравшихся были стихи Александра Безыменского:
Повестью Ю. Либединского «Неделя» и рядом произведений других писателей созданная на конференции Московская ассоциация пролетарских писателей противопоставляла себя противникам пролетарской литературы, группировавшимся вокруг А. Воронского.
Через несколько месяцев на основе МАПП была создана Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП), которая под лозунгом партийности художественного творчества и общего развития культурной революции вела беспощадную борьбу с «воронинщиной» и писателями-«попутчиками».
Лето. Из дневниковых записей Л. Д. Троцкого.
«Каменев рассказывал мне, как они втроем — Сталин, Каменев и Дзержинский — в Зубалове (на даче Сталина) вечером 1923 (или 1924?) года провели день в „задушевной беседе за вином“ (связала их открытая борьба против меня). После вина на балконе заговорили на сентиментальные темы о личных вкусах и пристрастиях, что-то в этом роде. Сталин сказал: „Самое лучшее наслаждение — наметить врага, подготовиться отомстить как следует, а потом пойти спать“».
Сколок «мирного времени» — в этом было все дело. Дубовые стулья с соломенными сиденьями вокруг раздвижного стола. Письменный стол с тумбами и бронзовым чернильным прибором — из кабинета Ивана Гавриловича. Два ковровых пуфика — из гостиной. Высокое зеркало в темной раме, с узеньким подзеркальником — из прихожей. На Королевской. Резной с наборным деревом шкаф — из гардеробной. Палас и вышитые руками Софьи Стефановны шерстяные подушки. Фисгармония… У каждой вещи своя легенда. Свое место в блеклых фотографиях плюшевого выцветшего альбома. Иногда казалось — не они служат обитателям двух крошечных смежных комнат. Это люди живут для того, чтобы оберегать их существование. Натирать воском. Стирать пыль. Передвигать по блестевшим полам.
Полы тоже были памятью об исчезнувшей жизни. Паркетные. Дубовые. Упрямо сохранявшие восковое свечение. Как и окна. Почти во всю стену. С мраморными подоконниками. Медными, в полную высоту шпингалетами и бронзовыми узорными ручками. По сравнению с этими особенностями остальные неудобства квартиры на Пятницкой просто не имели значения.
Сумеречный свет — от слишком близко стоящего соседнего дома. Чужая жизнь, заглядывавшая через все занавески. Русская печь на крохотной кухне. Еще меньшая прихожая. Поскольку не было ванны, умываться приходилось у единственного крана на той же кухне, дверь из которой вела к соседям. Повсюду ютились несуразные антресоли. Чтобы не слишком явственно слышать чужие разговоры, стену пришлось превратить в сплошные книжные полки, поглощавшие назойливые шумы.
По-своему дом был необычным. Софья Стефановна называла его «Ноев ковчег». Бывшие владельцы построили его перед самым Октябрем и почему-то оформили на подставное лицо. Василий Константинович и Вера Ивановна Исаевы были владельцами большой ювелирной фирмы. Исаевская контора помещалась на Красной площади, в Верхних Торговых рядах, магазины — по всей России.
Сами они жили на той же Пятницкой, в построенном модным архитектором особняке с садом, ставшем резиденцией президента Академии наук СССР. Официальной. Предназначенной и для жизни, и для приемов: нередко у подъезда выстраивалась вереница еще редких в Москве машин, и горничная в белоснежном передничке и крахмальной наколке услужливо распахивала перед гостями массивную дверь с тяжелым бронзовым кольцом, которое держал в пасти лев.
Наверное, приемы у Исаевых обставлялись не менее торжественно, но первые же революционные перемены побудили хозяев бежать. Бежать так стремительно, что им пришлось оставить заболевшего скарлатиной первенца Котю на попечение матери Веры Ивановны. Казалось очевидным, что бабушка перешлет его через границу сразу по выздоровлении. Кто может задержать ребенка?!
Граница замкнулась почти мгновенно. О выезде Коти не могло быть и речи. Бабушка записала его материнскую фамилию и поселилась в «Ноевом ковчеге». Но это оказалось первой и последней удачей в его жизни. Кончить школу сыну «бывших», да к тому же эмигрантов, не довелось. Думать об институте тем более не приходилось — дай бог устроиться рабочим. Неквалифицированным — в профессии мальчику тоже было отказано. Они так и жили, прямо над комнатами Софьи Стефановны, — худая, с восковым лицом старуха в черном платке и высокий, всегда горбившийся мальчик с хмурым взглядом темных глаз.
Когда весь мир будет восторженно рассуждать об исчезновении (наконец-то!) железного занавеса и толпы советских журналистов заполнят Запад, Котя Исаев ни о какой встрече с родными не сможет даже мечтать. Спасибо, что удалось выбиться в монтеры, а там и в лаборанты в Институте физики Земли. Он знал: «политического отбора» ему не удастся пройти. По каждому личному делу приговор выносился однажды и обжалованию не подлежал.