Рядом с родственниками былых домовладельцев ютился доцент кафедры русской литературы Московского университета, в недавнем прошлом сельский учитель — «выдвиженец». Безупречная социальная репутация давала возможность «выдвигаться» как угодно высоко. Владимир Иванович Сахаров отличался, по крайней мере, трудолюбием и пытался хоть как-то соответствовать выпавшей ему должности.
Этажом ниже квартиру делили рабочая с соседнего завода и рижский коммерсант Моисей Аралович, сумевший «списать», по его выражению, «социальную ущербность» на еврейское происхождение. Евреи пользовались безусловным преимуществом перед другими национальностями. И даже лихие советские общественники, проводившие дни и ночи в поисках крамолы, предпочитали обходить их стороной, чтобы не заслужить обвинения в антисемитизме.
Араловичи единственные в многоэтажном подъезде имели телефон, но охотно позволяли им пользоваться и звали к нему жильцов со всех этажей. Просто хозяйке надо было оставлять столько же, сколько стоило пользование муниципальным телефоном-автоматом. Все три дочери Араловичей имели высшее образование. Одна была известным хирургом в Институте скорой помощи имени Склифосовского, другая — инженером, третья работала в Коминтерне и имела дочь от одного из руководителей компартии Англии — Квелча.
Нина Квелч жила у бабушки с дедушкой на том же низком полусыром первом этаже, дверь в дверь с дирижером Большого театра. За дирижером приезжала перед спектаклями машина. Его прислуга выходила гулять с великолепным рыжим доберманом-пинчером — явление совершенно необычное, потому что остальные жившие в доме собаки и кошки носились по двору совершенно самостоятельно.
В окне дома напротив, как в аквариуме, было видно — балерина Большого театра тетя Наташа упрямо упражнялась у заменявшего ей станок стула. Этажом выше корпел над бумагами известный партийный журналист Борис Каменский. В толстых очках, полуслепой, он тесно подсаживался к окну, чтобы воспользоваться хоть каплей дневного света. Еще выше показывался время от времени «красный латыш», живший с женой и дочерью. Сам из какого-то отряда особого назначения. Милиционеры. Молотобоец. Сталевар. Зубной врач. Тихие черные старушки, оставшиеся с маленькими внуками. Инженер. Торговка…
И надо всеми «мадам Кочеткова» — общественница в перетертой рыжей кожанке, коротких сапогах и красной косынке с детьми, названными в честь немецких революционеров Либкнехта и Люксембург: Карл и Роза. «Мадам Кочеткова» имела обыкновение (поручение?) врываться во все квартиры, невзначай распахивать без стука двери в комнаты, заглядывать на кухни. За ее зычным голосом могло последовать любое несчастье. Сочувствия и снисхождения она не знала. Пользовалась полным доверием властей.
NB
1923 год. На Соловецких островах, в Белом море, основан СЛОН — Соловецкий лагерь особого назначения. Плакат на пристани, куда доставлялись заключенные: «Железной рукой загоним человечество к счастью».
При журнале «Красная новь» образована литературная группа «Перевал».
Октябрь. В ЦК КПСС поступило письмо группы коммунистов — «Заявление 46»:
«Режим, установившийся в партии, совершенно нетерпим. Он убивает самодеятельность партии, подменяя партию подобранным чиновничьим аппаратом… Создавшееся положение объясняется тем, что объективно сложившийся после X съезда режим фракционной диктатуры внутри партии изжил самого себя».
Авторы письма обвиняли руководителей партии в потере связи с остальными ее членами, в проведении политики, гибельной для страны, и предлагали немедленно созвать расширенное заседание ЦК.
Созванный объединенный пленум ЦК и ЦКК объявил авторов письма фракционерами и обвинил, вместе с Троцким, в раскольнической деятельности.
Борьба. Конечно, борьба. Она нарастала день ото дня. Вскипала на бесчисленных дискуссиях и обсуждениях в программе литературных вечеров. Все становилось очевидным: творчество или агитационное мастерство (ремесло?), реальные человеческие мысли, ощущения или программа воспитания, разъяснения, убеждения.
Воспитания — без знания человеческой натуры, смысла культуры и причин существования искусства. Разъяснения — того, что не было известно самим агитаторам, вера на слово. И по социальному признаку. Вера в вождей, которая не могла сравниться с религией, — приказная, ничем не обоснованная. Главное — слепая. Главное — не утруждающая рассудка и совести. Эдакие внечеловеческие права попрания любой морали.
Наконец, убеждения — в том, что так легче и проще жить, действовать. И — получать поощрения. Не овладев азами грамоты, становиться рабкором, перед которым бессильным оказывался любой интеллигент. Не прочтя ни одной книги, превращаться в писателя. Издаваемого. Одобряемого — на словах и страницах газет.
Деньги? Преимущественные условия существования? Нет, не это представлялось главным. Не только это. Власть! Сознание своей ни с того ни с сего возникшей влиятельности, силы, возможности в конечном счете вершить человеческие судьбы.
Они поймут это позже: выигрыш был невозможен. Через несколько лет. А пока еще ведь не было прямого окрика, насилия, угрозы уничтожения. В борьбе всегда остается надежда. Казалось, что могли выдвинуть собранные по заводам и фабрикам полуграмотные мапповцы против теории и концепции А. Воронского? Недаром рядом с ними остаются Михаил Пришвин, Андрей Платонов, Андрей Малышкин, Иван Катаев, Николай Зарудин, Петр Ширяев, десятки и десятки других профессионалов.
Достаточно Воронскому создать при своем журнале писательскую артель «Круг», как в нее войдут Борис Пастернак, Всеволод Иванов, Лидия Сейфуллина, Илья Эренбург, Борис Пильняк, Евгений Замятин, Константин Федин, Илья Сельвинский. Никто из них не сомневался в его словах: «Есть огромные, таинственные, пока мало исследованные области человеческого духа, в них, как в морских пучинах, таится своя, неприметная для взора, могучая жизнь; по временам эта жизнь прорывается, показывается на поверхности человеческого сознания, и тогда человек совершает поступки, какие он никогда не совершал, тогда неожиданно меняется обычный строй его мыслей и чувств, его характер, отношение к окружающему».
На языке политической практики это означало, что любая идеология способна подавлять, но не руководить сознанием художника и творческим процессом. «Классовое познание мира», на котором зиждилась так называемая философия пролетарских писателей, становилось бессмыслицей, безусловно противопоказанной тем, кто хочет и способен создавать подлинное искусство.
Михаил Беллучи сам не мог понять, как в пылу непрекращающихся споров, издательских дел, молодой профессиональной запальчивости обратил внимание на девушку в стареньком гимназическом платье с узеньким кружевным воротничком. То ли из-за огромных внимательных глаз. Почти сурового — как у его собственных сестер — взгляда. То ли из-за черных длинных кос и сошедшихся на переносье широких бровей. Они с подругой приходили во Дворец искусств едва ли не первыми и уходили последними, сторонясь общего шума и суеты.
Протискиваясь по проходу, около которого она сидела, Михаил помог надеть девушке сложенную на коленях синюю шубку с каракулем. В другой раз прошел вместе до ворот и простился, прежде чем исчезнуть за дверью своего общежития. Потом была соседняя трамвайная остановка. И, наконец, долгий путь в Сокольники.
Тесный переулок среди заснеженных лип. Просторный двор. Обледеневшие ступеньки крыльца. Немолодая женщина у стола с самоваром. Что-то бесконечно близкое в стенах чужой комнаты. Память подсказала: театр! Фотографии актеров в ролях, на фоне декораций, с размашистыми надписями через весь снимок. Как у отца. В их доме. В Кракове.
Ноты на открытом пианино. Кажется, Шуберт. Томики книг повсюду. Книга на скатерти перед хозяйкой. Тарелочки с нехитрым угощением. Баранки. Комочек масла. Мармелад. «Морковный», — улыбается хозяйка. Озабоченный вопрос: не голоден ли? Может, налить супа — остался на плите? Положить картошки — тоже немножко есть? И пусть не думает — это им не в ущерб, а в радость.