«Получил премию». Софья Стефановна смотрит на растерянного зятя: и что же? — «Туристическая, если можно так сказать, поездка. Для всех руководителей энергохозяйства Москвы. Отказаться нельзя». — «А надо?» — «Со всей семьей. Выезд через неделю». — «Куда?» Долгая пауза. Через силу: «Архангельск — Мурманск — Беломорско-Балтийский канал…» — «Что?! Может, и Соловки?» — «И Соловки: от Архангельска до Мурманска по морю. Белому и Баренцеву». — «Ты согласился?» — «Сказал, жена и дочь не переносят качки. Не обратили внимания. Паспорта уже зарегистрированы. Сбор на Ярославском вокзале…»
Обыкновенный вагон. Но — закрытый для посторонних. В купе с жесткими полками белоснежные, старательно заправленные постели. Минеральная вода на столике. Свежие газеты. В вагоне-ресторане обеды и ужины — по талонам, точно в указанное время. Проводники в белых крахмальных куртках. Молчаливые. Неохотно отзывающиеся на вопросы.
За окнами лес. Где-то на полпути языки пожара. Острый запах гари через плотно прикрытые окна. На редких станциях пустые платформы. Одинокие старушечьи фигурки с кошелками ягод. И оглушительный рев репродукторов — песни! С утра до вечера. Одни и те же:
Музыка Хайта. В Малаховке он снимает из года в год дачу бывших миллионеров. С рощей вековых берез. Лугом. Чередой акаций вдоль бесконечного забора. Его жена — когда-то варшавская гимназистка — в расшитом ослепительном розовом кимоно и спадающих на каждом шагу шелковых туфельках каждое утро ходит на рынок в сопровождении «прислуги» и кухарки, которые будут обратно нести корзины с зеленью, продуктами и огромными букетами цветов. Вся округа знает: мадам Муся Хайт держит в вазах цветы не дольше одного дня.
Ее сад примыкает к детскому дому Елены Ивановны Шелапутиной, и вдоль забора мечутся на длинных поводках немецкие овчарки, чтобы детям не пришло в голову пробраться в композиторские владения. Те несколько случаев «нарушений», которые имели место, стоили Елене Ивановне долгих объяснений с начальством и строжайших предупреждений: таланты принадлежат народу, и их надо беречь как народное достояние.
…В Архангельске белые ночи. Молочный разлив Северной Двины. Тротуары из длинных, плохо пригнанных досок. Высокие заборы. Запах древесины, ила, иногда соленый привкус моря. Горничная в похожей на барак гостинице качает Головой: «На пароход? С девочкой? Господи!» — «Нас целая группа». — «Ну, разве что, а то — нехорошо».
Моряки улыбаются: какой там пароход — яхта! Прогулочная императорская яхта «Великая княгиня Ксения». Когда-то отделанная внутри красным деревом и пунцовым бархатом. С широкими лестницами, зеркалами, золочеными светильниками.
Нагороженные в салоне фанерные закутки трудно назвать каютами. Позолота давно облезла. Обивка почти вся заменена дерматином и клеенкой. Зеркала перебиты и заделаны досками. Сваренный на кок-плите борщ есть невозможно: огромные валы мертвой зыби швыряют «Ксению», как скорлупку. Легче на палубе, за жаркой трубой, если удастся выдержать ледяной ветер. Баренцево море не знает лета. Никакого.
Среди сваленных морской болезнью людей экскурсовод в полувоенной форме не перестает рассказывать об освоении советской властью Севера, о новой жизни, о трудовых подвигах. Правда, Кольский полуостров больше напоминает пустыню. Гористые берега. Голубые. Рыжие. Зеленоватые. Иногда почти красные от покрывающих их лишайников. Ни куста, ни дерева. Ни следов жилья. Высокие холмы плавно опускаются и поднимаются, чтобы скалами оборваться в Ледовитый океан (как иначе назвать Баренцево море?).
Всего две остановки — одна на рейде. Другая — в глубине неожиданно открывшегося залива. Иоканьга — чаша, окруженная скалами. Ослепительная голубизна не тронутой ни малейшей рябью воды. Подобие спуска от сколоченных из досок домишек. И Мурманск — мозаичная россыпь крошечных деревянных, ярких, разноцветных домиков. В три окошка. С сенцами и высоким крыльцом. Под белесым небом, на котором много месяцев солнце не появляется совсем или кружит, не решаясь спуститься за линию горизонта. Только потому, что на улицах исчезают люди, можно судить, что наступила ночь. Вместе с толпой возвращается день.
По высвеченной полярным днем тундре торжественно проплывают железнодорожные составы «Polar arrau»: Мурманск — Ленинград, С ковровыми дорожками. Крахмальными скатертями и хрусталем вагонов-ресторанов. Щегольски выряженными проводниками. Без пассажиров — московские инженеры не в счет. Как поезда в ослепительно-прекрасное будущее, которого нет и в помине за окнами. Только руки светофоров. Только будни железнодорожников на одиноких разъездах. Только поблескивающая повсюду вода среди обомшелых плоских валунов.
Хибиногорск — единственный город на полуострове кроме Мурманска. Десяток кирпичных многоэтажных домов у открытого карьера. Апатиты — недаром Киров так болел за эти удобрения для колхозов. Тонкая белесая пыль на окнах, машинах, лицах. Люди, как тени, не оборачивающиеся на приезжих, не проявляющие любопытства. Заключенные? Сосланные? Никто не задает вопросов.
Беломорск — город-призрак. Может быть, потому, что без детей. Одинокие срубы среди дощатого барачного разлива. Пустые улицы, упирающиеся в тундру. Плоские валуны в рыжем лишайнике. Ящерки в призрачном тепле негреющего солнца. Искореженные, будто прибитые к земле березки над пролысинами болотной жижи. Желтоватая, с едва ощутимым вкусом ягода морошка…
У деревянного причала (начало стройки века — великого Беломорско-Балтийского канала!) — полуразбитые бочки с гниющей сельдью. Бухты растрепанного, изношенного каната. Лошадь с торчащими ребрами. Возница в треухе и изорванных в клочья чунях («Мы-то? Орловские. Были»). Узкая полоска воды в бетонных закраинах.
Уже известно — вредительство. Канал века оказался недостаточно глубоким, чтобы пропускать из одного моря в другое подводные лодки. «Вождь и учитель» был великим стратегом.
Пришлось ограничиться единственной пассажирской скорлупкой. «Карл Маркс» — без вместимости, скорости и… пассажиров, заполнявший собой без остатка тесные камеры шлюзов. От одного шлюза до другого было проще пройти по лугу. Но по этим лугам не ходили — зона! Одна зона сменяла другую.
За спиной шелестящий шепот: «А вон там поляки. Под кустами. Пленные. Их сюда из лагерей перегнали». — «Да ведь сколько лет после той войны прошло!» — «Живуч народ. Здесь полегли. Не выдюжили». Инженер Сливиньский белеет: «Может быть, отец… Не вернулся. Пропал без вести». Матрос пожимает плечами: кто их считал?
В Медвежьегорске новые, по московскому образцу, дома тонут в песке среди вековых сосен. Управление лагерей — это несколько зданий, выкрашенных в светло-зеленый цвет. Четырехэтажная гостиница с огромным холлом и лестницей в два марша — для командировочных. Московских энергетиков (без семей!) строем отправляют смотреть самый большой в Советском Союзе лесопильный комбинат. Семьи могут располагать временем по своему усмотрению.
Напротив окон гостиницы высокий холм с вековыми соснами. Под стволами, кажется, кресты. Маленькие. Почерневшие. Уборщица предупреждает: «Туда не ходите. Поляки там. Ихнее кладбище». — «Большое?» — «Тут все большое». — «И давно?» — «Сказывали, еще в мирное время началось». — «Повстанцы? И женщины тоже?» — «Откуда тут женщины? В лагере вместе никак нельзя».
Новый пароход. Старательно надраенный. Пахнущий свежей краской. Опять пустой. На пристани билетной кассы нет. Все по пропускам и спецталонам. В справочнике: Медвежьегорск — рабочий(!) поселок, возникший в 1936-м. И ни слова о соседнем, в тридцати километрах, городе Повенце, настоящем месте ссылки польских повстанцев.
Те места известны с XV века: когда-то здесь были соляные амбары торговых людей. При Петре I — чугунолитейный завод с английскими инженерами, голландскими купцами, польскими офицерами. Согласно переписи, проведенной перед революцией, в городе живут православные, католики, лютеране, даже магометане. Здесь всего один каменный дом — городское училище, зато двести деревянных. Земская больница, аптека, богадельня и — лесопильный завод на несколько тысяч рабочих. И еще благотворительное общество, попечительский (для учащихся) комитет, клуб для дворян, пристань…