«Пароходов здесь всегда было много. И барж». — «Вы знаете эти места?» Инженер Иосиф Иосифович Чичельницкий качает головой: «Дед отсюда». — «Уехал?» — «Нет…»

Пароход через Ладожское озеро, реку Волхов, Онежское озеро и прямую, как канал, Неву направляется в Ленинград. Пустые берега. Пустая гладь воды. Что было, то было. Когда-то…

NB

1937 год. 15 июля газета «Советская культура» сообщила о торжественном открытии навигации на новом канале Москва — Волга. Строительство продолжалось четыре года восемь месяцев:

«В Яхроме товарищи Сталин, Молотов, Ворошилов и Ежов ознакомились с третьим шлюзом канала. В их присутствии был поднят сегментный затвор в верхней голове шлюза. Камера стала быстро наполняться».

Заметка «Работники искусств — строителям канала Москва — Волга»:

«МХАТ СССР имени Горького организует в Дмитровском клубе большой вечер. Пойдут сцены из „Мертвых душ“ и „В людях“». (На спектакле присутствовали Станиславский, Немирович-Данченко, руководство НКВД и некоторые заключенные из числа наделенных административными обязанностями уголовников.)

* * *

Павел Михайлович Жолтовский. Будущий профессор. Доктор искусствоведения. Директор Музея этнографии Академии наук Украинской ССР. Крупнейший специалист по украинскому искусству XVII–XVIII столетий. Автор первой энциклопедии украинских художников. Один из политзаключенных на стройке, ставший после освобождения своим человеком в доме Белютиных.

Учитель из украинского села, обвиненный во всех смертных грехах — принадлежности к русско-шовинистическому, польскому и украинскому националистическим и сионистскому объединенному союзу. Может быть, из-за университетского образования, из-за того, что легко мог произнести целую речь на латыни, объясняться без малейшего акцента на польском, чешском, немецком, украинском и русском языках. Может, потому, что исходил пешком всю Украину и Россию до Урала в поисках архитектурных шедевров, заполняя записные книжки то ли очерками, то ли путевыми впечатлениями. «Перевоспитываться» ему пришлось на протяжении строительства всех 128 километров очередного канала.

Вязкая болотная жижа по колено. Лопаты с кривыми ручками. Наспех сколоченные бараки на виду у Москвы. Вшивые нары. Скудные пайки клейкого серого хлеба. Баланда. Рвы, куда в белый день, ни от кого не скрываясь, перетаскивали тела невыдержавших.

Окончание строительства канала принесло свободу. Тем, у кого истек срок. Конечно, с «минусами» — ограничениями в правах и месте жительства: столицы республик, тем более Москва, областные центры были для них закрыты.

О работниках искусств Жолтовский говорил, еле сдерживаясь: как могли не замечать, преданно служить, упиваться начальственными похвалами?! Апология насилия и взаимной ненависти — как ее удалось привить в России?

Носил с собой газетные вырезки — «чтобы продумать». Среди них была статья Вадима Кожевникова из журнала «Огонек» о съемках второй серии фильма Алексея Каплера и Михаила Ромма «Ленин в Октябре».

«Ленин спрашивает Коробова (рабочего):

— Как вы смотрите, как нам поступать с врагами, как бить? Словом, убеждением или силой?

— Виноват, какое может быть убеждение, — растерянно говорит Коробов, оглядываясь на Горького и как бы ища у него поддержки, — ты ему слово, а он тебя за горло. Этак всю революцию прохлопаем. Тысячу лет рабочая кровь лилась. А теперь пожалеть какую-нибудь дрянь, чтобы все назад вернулось. Да еще когда нас душат со всех сторон… Да что далеко ходить, — спохватывается Коробов, — вот товарищ Горький, его спросите, он это хорошо понимает…

Горький покашливает, покусывая ус. Ильич, не выдержав, начинает громко смеяться. Минутой раньше он отказал Горькому в заступничестве за классовых врагов…»

Мария Никитична не выдерживает: «А вы теперь как же?» Жолтовский смеется: «Нигде не буду задерживаться. Поживу немного — и в другой город. Чем глуше, тем лучше. Главное — каждый раз причину переезда обосновать. Если с умом затеряться, могут и не найти. Ведь каждый из начальников занимается своими, местными, и по ним сдает отчет. А пришлые — они не для статистики». — «А семья? Не собираетесь ее заводить?» — «В наше-то время?»

NB

1937 год. 18 июля в 10 часов утра мюнхенский гауляйтер Вагнер отрапортовал Гитлеру, что «мир немецкого искусства предстал в полном составе на открытии замечательного сокровища народной культуры, прекрасной галереи, построенной благодаря народному самопожертвованию», — Дома немецкого искусства. Рядом была открыта выставка «Выродившееся искусство» с транспарантом при входе: «Немецкий народ, приди и осуди сам!».

В 11 часов после осмотра Дома немецкого искусства и выставки Гитлер заявил: «Даже здесь я заметил в отдельных работах, что некоторые люди по-прежнему видят окружающий их мир иным, нежели он есть в действительности. Есть еще господа, воспринимающие представителей нашего народа как полных кретинов, господа, для которых луга в принципе голубые, небо зеленое, облака желтые и т. д. Не буду вступать в спор, действительно ли эти люди так видят или только притворяются. Зато я хочу от имени немецкого народа запретить этим достойным сожаления, страдающим пороками зрения типам навязывать народу придуманное видение мира и убеждать народ, что это и есть искусство».

Отныне художникам-«формалистам» было вообще запрещено работать, тем более продавать свои произведения. По свидетельству очевидца, «к ним врывались в дома с проверкой. Даже среди ночи. Отбирали все работы, которые находили. У Карла Лаутербаха в Дюссельдорфе было уничтожено все, и он один из сотен. Кто-то умудрялся обивать холстами чердаки. Живописью к кровле. Кто-то сходил с ума. Когда жгли отобранное. На площадях».

* * *

Правило казалось до смешного простым, но Софья Стефановна в отношении своих домашних на нем настаивала: если сегодня тебе очень плохо, значит, именно такого впереди уже не будет. Просто нужно собраться с силами и пережить. «А дальше? Что случится дальше?» — «Вот об этом задумываться не следует. Главное — пережить сейчас. Пережить!»

Но летом 1937-го выдержка начала изменять ей. Ночи давно стали бессонными. Гул подъезжающей машины — он нарастал после каждой полуночи, заставляя замирать сердце. За кем?.. Кто на этот раз?.. Засыпали под утро, чтобы через несколько часов услышать, кого не стало.

У Анны Гавриловны, тети Нюси, сестры в Одессе одновременно лишились мужей. Забрали Александра Григорьевича Богословского, мужа сестры Софьи Стефановны, и не оставалось ничего иного, как поселить ее вместе с дочерью Вероникой в Малаховке.

В том, что надежды вернуться у бывшего русского офицера нет, никто не сомневался. Тем более — военный топограф высочайшего класса, — он принимал участие в маркировке советско-польской границы и не соглашался с применявшимися советской стороной методами. Даже приехал в Москву, чтобы обсудить вопрос с самим наркомом обороны. Сутью дела никто интересоваться не стал. Уже была отработана практика: по поводу любого, самого обоснованного недовольства собирался компромат на «критикана». Если даже высказанные соображения в дальнейшем и принимались в расчет, с самим «критиканом» поступали как с врагом народа. Богословский не составил исключения. Приговор о высшей мере наказания был вынесен и приведен в исполнение через сорок восемь часов после ареста.

Все более опасным становилось положение Кржижановского. Им восхищались, сравнивали с Александром Грином и Юрием Олешей, но о публикации не могло быть и речи.

Энциклопедическая образованность Сигизмунда Доминиковича поразила заместителя главного редактора Большой советской энциклопедии Масловского-Мстиславского, но контакта не получилось. Бывший эсер теперь усиленно демонстрировал свое участие в практике строительства социализма. Кржижановский почему-то переписал его слова: «Именно здесь — в воле к творчеству жизни — лежит для меня рубеж между старым интеллигентским и пролетарским писательством: художественно слабые произведения ударников зачастую бывают значительнее произведений высококвалифицированных мастеров именно потому, что в них есть этот волей к творчеству-жизни зажженный пафос».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: