«Договоримся сразу. Повторять не буду. Как и сколько времени готовите концерт — ваше дело. Являться без опозданий. Если кто-то заболеет, должна быть замена. Никого нового. Никаких новых номеров. Командировка на несколько дней. Снабжение — сухим пайком. В частях еще чего-нибудь подбросят. Не без того. И пропуск по Москве на комендантский час. Выезжаете засветло. Машина во дворе. Вот, познакомься с водителем — старшина Володин. Сергей Михалыч. Прошел Хасан, Финскую. В случае чего — сообразит».
Снег. Белый. И грязно-серый. Тронутый вечерними лиловыми тенями. В лужах солярки. Ровный. И взрытый колеями машин. Перемешанный гусеницами танков. Присыпанный вывороченной на обочинах глиной. Только снег. Прошитый одинокими жесткими травинками. Вздыбленный придорожными кустами. Поднятый непонятными холмиками — где сапог, где оскал лошадиной морды. У плетня — собака.
Не смотреть. Не думать. Просто снег. Михалыч косится от баранки: «Будет тебе! Всем один конец — раньше ли, позже». — «А хоронить?» — «Хоронить, говоришь… О Бородине слыхала? Работал там в Марфином Броде. Старики рассказывали. На Бородинском поле 250 тысяч наших и французов полегло. А армии ушли. Французы — на Москву. Наши отступали. Все своих оставили. До весны под снежком лежали. Потом царь денег прислал, чтоб крестьяне со всех окрестных деревень покойников на кострах сожгли, пока весна не подошла. Много денег». — «И что?» — «Долго жгли. Потом на эти деньги дома новые себе поставили, хозяйства оправили». — «А пепел?» — «Чего пепел? Он легкий. Поди, ветром разнесло».
21 декабря 1941-го. На указателе, написанном от руки: «Руза». Вчера взяли. Печки в пустом поле. Беленые. С закопченными трубами. С горшками. Ухватами. Обрывками ситцевых занавесок у лежанок. Одинокая калитка у покосившейся вереи. Жесткие спирали дымков из-под припороха снега. Запах мокрого кирпича и гари. Позвякивание колодезной цепи у помятого, задержавшегося на краю сруба ведра. «Вовремя подвернулось. Сейчас зальем мотор. Ребята, привал пять минут!»
Ребята спрыгивают с кузова — в бригаде одни мужчины. Исчезают за обломком стены. Зовут Михалыча. «Что там?» — «Да так… Старуха… Глаза закрыть… Ребята не умеют… Корову обняла. Так и кончились. Обе».
Все-таки… Все-таки вот Рузу взяли. Командир части: «А немец вчера Моденово захватил». — «Далеко?» — «От Москвы сто километров». — «Значит…» — «Ничего не значит. Просто фронт».
…На Пятницкой давно отказались от второй комнатки. Дверь в нее закрыта и завешана одеялами. В первой Софья Стефановна и Татьяна Ивановна теснятся на раскладушках у железной буржуйки с трубой, отведенной в форточку. Когда надо ставить постель для Нины, прохода не остается. Центральное отопление давно не работает. Газа нет. За водой надо ходить в подвал соседнего дома — спасибо, дворники пускают. Раздеваться не приходится — к утру в ведре позвякивают льдинки.
«Ну ты хоть там отсыпаешься? Нельзя же без сна. А как с едой?» Два мира, и подробности не нужны. «Все в порядке. Ничего особенного. Работа как работа». И только иногда пронзает мысль: «Шестнадцать никогда не повторятся — и никогда не увидишь вещи по-старому…»
15 января 1942-го. То самое Моденово, о котором говорил командир. Сто километров. Всё, как в Рузе. Печные трубы. Пепелища. «Двадцать пять дней под немцем», — скажет старуха с узелком картошки. Надо же, лежала в притопке: спеклась, а не сгорела! В остановившемся взгляде удивление. Ни отчаяния. Ни горя. В воинской части нет старых бойцов. Новое пополнение подошло. Из Сибири. Необстрелянные. «Вот вы их напоследок и побалуйте».
21 января 1942-го. Можайск. В кабине густо пахнет соляркой. И ксероформом. Наверное, от идущих навстречу грузовиков с красными крестами на бортах. «Сколько же здесь людей полегло?» — «Для подсчета потерь еще не время, дочка. Отвоюемся, тогда и прикинем. — Михалыч вздыхает. — Если начальство разрешит. Сейчас одного из десятерых в списки погибших включают». — «Чтоб потери меньше казались?» — «Нет. Чтобы меньше пособий да пенсий выписывать. А то государству разор один. Гляди, сколько их бугров-то человеческих. Если о каждом сказать да каждой семье платить! Нет, так никогда не будет».
NB
1942 год. 28 июля Верховный Главнокомандующий И. В. Сталин издал приказ о введении офицерских штрафных батальонов, штрафных рот для сержантов и рядовых, о расстреле на месте каждого, признанного паникером или трусом: «Командиры роты, батальона, полка, дивизии, соответствующие комиссары и политработники, отступающие с боевых позиций без приказа свыше, являются предателями Родины. С такими командирами и политработниками и поступать как с предателями Родины». Идея была подсказана Г. К. Жуковым.
Лето. Н. И. Вавилов — руководству НКВД.
«Перед лицом смерти, как гражданин СССР и как научный работник, считаю своим долгом перед Родиной заявить, как уже писал Вам в августе 1940 года, вскоре после ареста, что я никогда не изменял своей Родине и ни в помыслах, ни делом не причастен к каким-либо формам шпионской работы в пользу других государств. Я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью, посвятив себя всецело научной работе.
Все мои помыслы — продолжить и завершить достойным для советского ученого образом большие недоконченные работы на пользу советскому народу, моей Родине. Во время пребывания во внутренней тюрьме НКВД, во время следствия, когда я имел возможность получить бумагу и карандаш, написана большая книга „История развития мирового земледелия“ (мировые ресурсы земледелия и их использование), где главное внимание уделено СССР. Перед арестом я заканчивал большой многолетний труд „Борьба с болезнями растений путем внедрения устойчивых сортов“. Неоконченными остались „Полевые культуры СССР“, „Мировые ресурсы сортов зерновых культур и их использование в советской селекции“, „Растениеводство Кавказа“ (его прошлое, настоящее и будущее), большая книга „Очаги земледелия пяти континентов“ (результаты моих путешествий по Азии, Европе, Африке, Северной и Южной Америке за 25 лет)…
Мне 54 года. Имея большой опыт и знания, в особенности в области растениеводства, владея свободно главнейшими европейскими языками, я был бы счастлив отдать себя полностью моей Родине, умереть за полезной работой…»
Немчиновка. Пункт переформирования пехотных частей. Рукой подать до Москвы. Если все пройдет хорошо, ночью будем дома, и тогда…
«Никак школу собралась кончать, дочка?» — Михалыч смеется в усы. «Это почему?» — «Закладка у тебя в книжках совсем к корочке подошла. Вот и соображаю. С тригонометрией воюешь?» — «С ней. Если бы хоть немножко времени… Да все равно с выпускными экзаменами ничего не выйдет». — «Это почему?» — «Без малого месяц сдавать. Столько в Москве не задержимся». — «С майором поговори». — «Как это можно?» — «Очень даже можно. Школа-то твоя где?» — «В Газетном переулке. За Центральным телеграфом». — «Туда и бегаешь на уроки?» — «Какие уроки! По частям сдаем учителям, самим заниматься надо». — «Ох, и настырная ты!» Михалыч сам поговорил о «дочке» с майором.
Школа… Древний домишко в два этажа. Крутые, кое-как сколоченные лесенки. Вместо классов — узкие, разделенные фанерой каморки. Ждать очереди на сдачу зачета надо, распластавшись по стене в коридоре, чтобы другие могли пройти. На перекошенных дверях листки со списками сдающих зачет.
Директор — пожилой коренастый человечек с копной торчащих желто-седых волос. Арнольд Левин. Почему-то остался в городе. Почему-то хлопотал об экстернате, куда устроил безработных институтских преподавателей. Без пристального начальственного надзора ввел французскую систему обучения. Его взгляд полон изумления: «Почему молчали, где работаете? Виноват, служите. Так, кажется, надо говорить? Никаких экзаменов. Получите аттестат по сумме сданных зачетов. У вас же одни пятерки. В следующий раз зайдите ко мне — все будет выписано».
Лето. На Пятницкой разобрали печурку. Натерли полы. Повесили на окна белые занавески. Пахнет поджаренным черным хлебом, на котором поблескивает чуть присыпанный сахарный песок. В вазочке вареная сахарная свекла. Настаивается золотистый чай. Из свежего липового цвета.