— Пшена я добьюсь. Ты только не тревожь себя.

— Какая ты, баушка, добрая. Все об людях заботишься.

— А кто же об нас заботиться будет?

— Правда что… Коль свой бросил, кому мы…

— И черт с ним!.. Туда ему и дорога.

— Я уж и сама теперь так. Пущай как хочет. Не издыхать через него…

У бабушки Акулины забилось сердце, затряслись руки.

«Сказать аль не сказать?»

— Вот и баю: пробьешься без него. Жила и будешь жить…

— Видно, не привыкать…

— То-то и баю… Ведь он еще чего, дьявол его раздери. Вишь, никак развод разводить с тобой выдумал…

— Какой развод? — уставилась Прасковья.

— Какой? — вздрогнула бабушка Акулина. — Что это ты глаза-то на меня вскинула, аль страшная я стала?.. Баю, не ходи к судье, черт с ним… Пущай разводится сам с собой. Где она тут… бумага-то?

Долго рылась в карманах, за пазухой. Вытащила повестку, уронила на пол. Нарочно долго хватала ее, а сама исподлобья смотрела на Прасковью. И заметила, что лицо у Прасковьи такое же, как во время родов.

Еле слышно бабушка Акулина заговорила:

— Вот… завтра… ты не пужайся, Христа-ради, в камеру… к судье…

Прасковья побледнела и, тихо вздрогнув, сползла на пол. Бабушка Акулина бросилась к ней.

— Тьфу, дьявольщина!.. Вот стара дура… Век прожила, а с этими делами возиться не умею… Ляпну, и все тут… Ну, вставай…

Подняла Прасковью, усадила на лавку.

— Чего ты испугалась? Вон и ребенок орет, аль не слышишь?..

— Ребенок, — прошептала Прасковья пересохшими губами, — сыно-ок…

И прорвалось… Качаясь взад и вперед, судорожно завопила:

— И зачем ты, сыно-очек, зароди-ился? Зачем на свет белый гла-азки показал?..

— Вот дура-то!.. В голос пошла… Да что тебя дерет? А и впрямь кричи… Эдак, може, и лучше. Только бы молоко в голову не бросилось…

— Нет у тебя отца ро-однова! И на кого он нас покинул!

— Ну, брось, — обняла ее бабушка Акулина. — Будет орать, шутоломна эдака… Дьявол с ним!.. Брось!

В сенях хлопнули дверью, звякнули щеколдой. Прасковья торопливо вытерла лицо. На пороге стоял Петька. Мрачно покосился на мать, испытующе на бабушку. Решительно направился к ним.

— Где повестка?

— Какая? — испугалась бабушка.

— Знаю… все я знаю! — со слезами в голосе выкрикнул Петька.

Мать снова заныла, запричитала, а Петька на нее сердито:

— Не хнычь!

Обернулся к бабушке, уставил на нее черные глаза.

— Дай-ка!

Прочитал, сунул в карман и черствым голосом приказал:

— Не велю тебе ходить, слышишь?.. Не отец он нам…

Не договорил, выбежал в сени. Долго смотрел в угол, где между старых колес, мяльницы, пестов под старым помелом валялись давно брошенные, растрепанные, с засохшими кусками земли лапти.

— Лапти! — вскрикнул Петька. — А ведь это его лапти. Пахал он в них, а потом скинул, бросил в угол… Не нужные стали.

Через неделю пришла вторая повестка. Петька получил ее в совете и положил в карман.

— Ладно, разводись!..

Вечером, проводив ребят и мужиков из читалки, уселся за столом. И до самой полуночи, ероша волосы, лихорадочно строчил отцу письмо.

Едкий ветер гнал снега. С крыш по трубам текли ручьи. Степан пришел с занятия, и его еще на пороге встретила Катя.

— Тебе письмо.

— Откуда?

— Не знаю.

Взглянул на почерк. Незнакомый.

— Кто бы это? Штамп-то нашей волости… Ужель из дому? Но кто же пишет?

Катя, встряхнув кудрями, вышла в другую комнату.

Жену бы такую…

Отец Кати Паньшиной служил делопроизводителем в земской управе. На усадьбе имел дом, за домом сад и огород. Катя училась в гимназии. Шустрая и резвая, она обращала на себя внимание не только подруг, которые завидовали ей, но своими шалостями и выходками удивляла даже самых озорных гимназистов. Может быть, ее давно бы исключили из гимназии, если бы не ее способности. Казалось удивительным, когда она успевала учить уроки, но на занятиях всегда отвечала бойко. Нередко и сами подруги, которые, завидуя ей, недолюбливали ее, все же бегали к ней за помощью.

Родители не обращали на нее никакого внимания. По целым ночам она сидела за чтением романов или до утра пропадала где-то на улице. А когда мать напоминала; отцу и просила, чтоб «проучил шелопутную», тот вынимал табакерку, захватывал большую щепоть и, со свистом пуская табак в ноздрю, говорил:

— Сама оформится!

Зимой в город на съезд приехали большевики, солдаты-фронтовики, разогнали земскую управу, образовали уездный совнарком, а вскоре, объявив лозунг «Не трудящийся да не ест», мобилизовали и Катю в совет переписчицей. Любопытно и страшно было видеть Кате этих людей, о которых так много наслышалась она и начиталась из газет, но вскоре привыкла.

Время шло, менялись люди, и дела менялись. Реже стали обыски, аресты, конфискации, только митинги еще продолжались.

Катя часто ходила на митинги, подавала записки, а потом сама начала выступать. Спорила и убеждала большевиков в «неправильно взятом курсе по отношению к интеллигенции».

На нее не обращали внимания; если отвечали ей, то смеясь, но однажды, когда стали наступать банды, Катю арестовали как «вредный мелкобуржуазный элемент».

Поняла ли Катя, или случайно так вышло, но курс она резко изменила. В нардоме выступала и выкрикивала:

— Революция — не шутка… В белых перчатках она не делается. Власть мозолистых рук… Товарищ Ленин сказал: «Эконо-ми-ческие и по-ли-ти-ческие интересы пролетариата…» Товарищи, мы должны…

В заключение подтверждала:

— Маркс был прав!

Мать уже махнула рукой, а отец, усмехаясь, все твердил:

— Оформится!

Один раз Катя забежала в женотдел укома, где было заседание. Она сразу проявила большое понимание в «постановке на соответствующие рельсы культурно-просветительной работы в детских домах и немедленной переорганизации всей работы делегатских совещаний».

Уком партии зорко следил за Катей и как-то на заседании, выслушав «за» и «против», решил «на пробу» послать ее «провести» в одной из кулацких волостей «неделю». «Неделю» Катя провела, а о своей работе привезла укому письменный отчет с «цифровыми данными», не считая того, что сделала «исчерпывающий» доклад завагитпропу. Мрачный и неразговорчивый завагитпроп сказал Кате: «Угу!».

Решила «основательно засесть за политграмоту» и аккуратно посещала краткосрочные курсы. На должность регистраторши в уземотделе не только не обижалась, а, наоборот, полусерьезно, полушутя уверяла, что регистратор или регистраторша «по существу и фактически» чуть ли не выше самого заведующего, так как все бумаги, за исключением секретных, сначала поступают в регистратуру, а оттуда уже с числом и номером несут их пачкой к заведующему.

А однажды схватилась со Степаном Сорокиным по поводу какой-то бумажки, не занесенной во входящую. Бумажка эта, как после выяснилось, была самая обыкновенная, но Катя, искоса обведя взглядом служащих, громко, чтобы слышали все, принялась распекать заведующего:

— Это халатность, Степан Иванович, как хотите. Все бумаги отдавайте в регистратуру… А ваш секретарь — шляпа… Нужно присматриваться к людям, присматривать-ся…

— Да, присматриваться, — задержав взгляд на Кате, проговорил Степан Иванович.

Кончила Катя политграмоту, пошла в уком и подала заявление о приеме ее в партию. На заседании заявление прочитали, а когда Катя пришла узнать, ей объявили:

— Товарищ Паньшина, мы ценим вас как активистку, но ведь время-то… терпит?

Может быть, время и «терпело бы», если бы Степан Иванович, после «обширного с ней обсуждения некоторых вопросов», как он писал в записке к секретарю укома, не подмахнул ей рекомендацию.

И Степана вызвали в уком, показали Катино заявление, анкету и рекомендацию.

— Зачем она нам? Разве без нее не обойдемся?

Степан Иванович упорно настаивал:

— Она политически грамотна и идеологически вполне выдержана. Правда, происходит она из мелкобуржуазной семьи, но, если строго разобраться, по социальному положению она пролетарка. Думаю, уком не ошибется…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: