Но Степан уже начал говорить. Тревожен был его голос. Прасковье казалось, что Степан ругает кого-то, кто сидит вот здесь же. Она знала, что таким голосом он, когда был председателем сельсовета, говорил на сходках или ругался с богачами.
Степан говорил о каких-то заморских буржуях, о том, как эти буржуи хотят приехать на кораблях, отобрать у мужиков землю и отдать ее помещикам, а фабрики и заводы — господам.
И не утерпела. Толкнув старушку и указав на Степана, прошептала:
— Это муж мой, Степа.
Голос Степана поднимался все выше, становился звончее.
— Знаем, загрызли бы нас, да зубы у них гнилые. А ежели торговать с нами хотят — поторгуем, воевать хотят — повоюем. В обиду не дадимся, на подкупы не пойдем. А кто мешаться под ногами будет, тем гадам башку долой!.. Большевик — народ такой…
Степану хлопали и кричали долго. А он стоял и вытирал мокрый лоб. Кто-то читал по бумаге, поднимали руки, потом встали и протяжно пели. А после этого все рванулись к выходу.
Прасковья мельком видела, как к Степану сразу подошли несколько человек, принялись жать ему руку, торопливо что-то говорили, а он улыбался.
Тряхнув головой, собрал бумажки со стола, сунул их в портфель.
Степан, никогда не удивлявшийся, что к нему приходила Прасковья, на этот раз, неожиданно встретив ее около дверей, вздрогнул:
— Ты… как сюда попала?
— А я прямо с фатеры.
— Одна?
— Одна. Подвез меня дядя Егор.
— Ну, пойдем.
Шел и все время оглядывался, словно боясь кого-то встретить. Прасковья еле поспевала за его крупными шагами. На ходу говорила ему:
— Я кое-что принесла тебе. Корова-то на отеле у нас, а я у людей масла заняла. Топить не стала, ты, я знаю, чухонское любишь.
— Зачем пришла? Или к завтрему на базар?
— Да ведь… — замялась Прасковья, — Надо бы ребятишкам купить кое-что.
— Стало быть, ночевать останешься?
— А то как же? — удивилась она, потом, улыбнувшись и покраснев, тихо прошептала: — Я, Степа, мотрика, того…
— Что?
— С Троицы, как приходила тогда к тебе.
— Может, ошиблась?
— Аль впервой?
Степан опустил голову, а когда пришли на квартиру, то говорил мало. Все ходил из угла в угол, брал со стола книги, раскрывал и бросал их обратно.
Было тихо. Солнце зашло за дома. Прасковью давила тяжесть, от дневной жары разболелась голова. Хотелось прилечь, отдохнуть. Прислонилась к спинке дивана. Степан подошел к ней, положил ей ладонь на лоб и посоветовал:
— Ты легла бы отдохнуть. У тебя голова горяча.
— И то, нешто отдохнуть. Жарко ведь нынче.
— Ляг, а пока отдыхать будешь, я велю самовар поставить. К чаю разбужу тебя.
Разула лапти, сняла чулки и легла.
Легла и — словно в пропасть провалилась!
Сначала слышала, как Степан все шагал по комнате, что-то говорил хозяйке, потом шаги становились глуше, а затем и совсем замерли.
Напоследок донесся приглушенный стук самоварной трубы и… чей-то назойливый голос:
«Так и иди по столбам, иди…
И вот она идет. Переходит через мост, через улицу. Но дома все одинаковые. Всю улицу прошла.
Где же?
Далеко у самой реки в тумане колышется серое здание.
«Там… Воинско присутствие… проводить Степу… на войну…»
Взбирается по лестнице, отворяет дверь. В помещении много народу. Суетятся, толкаются, а друг с другом не говорят. Оглянулись на нее, а некоторые засмеялись.
«Где же Степа?.. Надо бы найти…»
За столом в дыму, будто за пологом, писарь сидит. И все пишет он, все пишет.
— А где Степан? — спрашивает его Прасковья.
Писарь, не оглядываясь, отвечает:
— Не знаю.
— Сорокин Степа, мой муж.
Тогда писарь поднял голову, и Прасковья увидела, что это был лысый старик, с глубоко ввалившимися щеками. Он торопливо стал рыться в бумагах и все повторял:
— Сорокин, Сорокин…
Вдруг рассердился, схватил что-то тяжелое, ударил по столу. Задребезжали стекла в окнах, звякнули какие-то колокольчики на столах, и писарь выкрикнул:
— Дайте мне… регистратуру… Да, да, Сорокин.
У Прасковьи сперло дыхание. Какой знакомый голос! Будто это сам Степан кричит. Опрометью бросилась от старика — и к солдатам.
— Ты куда? — спрашивает ее Дарья.
— Где регистра?
Дарья делает страшные глаза, шепчет:
— Она проволокой опутана.
Оглянулась Прасковья, — все опутано проволокой: столы, стены, солдаты и сам писарь.
— Где она теперь?
— Уехала.
— А Степа?
— И он с ней. Беги: может, догонишь.
Выбежала на улицу — никого. В поле тронулась.
Издалека слышится звон колокольчиков. Все ближе, ближе… С ветром и свистом мчится на нее тройка… На телеге пьяные мужики, а с ними старшина. Лицо у него черное, борода по ветру развевается. И кричит старшина приглушенным голосом:
— Жена приехала, не ходи-и…
Опять голос Степана:
— Па-аш!..»
Проснулась, Степан стоит возле.
— Эко ты здорово уснула! Самовар давно готов.
— Господи, ужели я спала?
— Насилу добудился тебя. А на дворе, глянь, какой дождь идет.
Встала, ощупала лицо — потное, сердце тревожно бьется. Долго умывалась, потом села, указала на гостинцы.
— Это Аксютка тебе яиц-то прислала. Дубовой корой она их красила. Сейчас я, Степа, какой нехороший сон видела… Будто лошади бегут, гора. Мотри-ка, к горю какому.
— Ерунда, не верь в сны.
— Колокольчики звонили, а кто-то… риги… вот не выговорю слово… какую-то звал. И голос вроде твой был. Чудно приснилось!
Сели пить чай. Прасковья забыла про сон, рассказывала про хозяйство:
— Отпололись мы теперь… Проса гожи… Вот лошадь бы еще нам да у избы простенок починить.
— Да надо бы…
— Как-нибудь починим. А ты ешь, ешь, не гляди на меня, я ведь сыта. Что-то мало ешь, как я гляжу. Дома, помню, ты больше ел.
— Отвык, вот и не ем.
— Нешто можно от пищи отвыкнуть? Ты и так просох. Творог со сметаной ешь. Больно хорош вышел. Два дня стекал. Яйца вон… Которые лучше выбирай. Масла на лепешку мажь.
Угощала, а сама всматривалась ему в лицо, словно хотела по нему угадать что-то. Но лицо Степана было усталое, сухое и сонное.
Потом принялась рассказывать о том, кто в селе поженился, кто умер, у кого родился ребенок, чью лошадь украли Увар с Ваньком, у кого лавочник Лобачев купил посев на корню к за сколько.
«А что, ежели прямо мне так и заикнуться ему?» — подумала Прасковья.
И, пугаясь, оглядываясь, в то же время как бы шутливо улыбаясь, спросила:
— Что это болтают там наши, слышь: которы у вас тут старых жен побросали, с новыми невенчанны живут?
— Про кого это так говорят? — нехотя отозвался Степа н.
— Да так, болтают.
— Только один и развелся.
— А зачем?
Медленно и устало ответил ей Степан:
— А затем, что жить приходится в городе… Новые люди, работы много, а человека подходящего под рукой нет.
Прасковья поняла просто:
— Аль жена к нему не ходила?
Степан усмехнулся. Поглядел в окно, потом рывком ответил:
— Какой толк, что придет? Поговорить не с кем. О чем со своей деревенской поговоришь? Знамо: о просе, о нужде, кто женился, кто умер, когда корова отелится.
Не то дымом от Степановой папироски, не то чаем захлебнулась Прасковья. Поставила блюдце на стол, откашлялась и с замиранием сердца, почти не слыша своего голоса, прошептала:
— И ты, слышь… хошь завесть какую-то?
Степан удивленно посмотрел ей через голову, покраснел, сжал черные брови и обиженно ответил:
— Правда, делать вам там нечего, вот и болтаете. На мое место бы вас посадить.
Вздохнул. Сердито отодвинул всю закуску от себя и низко опустил голову.
У Прасковьи от жалости к нему помутилось в глазах. Она быстро пересела к Степану на диван, обняла его и стала гладить ему волосы, приговаривая:
— Степа, ты не серчай. Степа… Дура ведь я, аль меня не знаешь? И все мы такие… Думается нам… а тут слухи идут… Ты не сердись, ведь и так ты устал, я вижу… Погляди на меня, Степа… Дай мне свою руку, дай, я ее подержу… А что это она у тебя так дрожит, а?