… Отвыкла ли Прасковья спать вдвоем, или было тесно на кровати, но только всю ночь переворачивалась с боку на бок, закрывалась с головой и вновь сбрасывала одеяло.
А Степан — как лег, так, не повернувшись к ней ни разу, и уснул.
К утру, когда совсем рассвело, обняла его, сонного, целовала в жесткие усы, бритые щеки, что-то шептала ему, и он проснулся.
— Ты что не спишь? — спросил Степан.
— Да так…
— Чего так?
— Не спится мне всю ночь.
С закрытыми глазами жалась к нему и на ухо шептала:
— А ты что же… Чай, будет сердиться-то… Сте-оп…
Ласкалась, кладя его голову себе на грудь, жаркими губами целовала.
— Сте-оп, милый…
Степан поднялся и проговорил:
— Пора вставать, светло.
— И то, пора.
Когда встали и собрались, Степан сказал:
— Если пойдешь на базар, деньги в столе возьми.
— А ты разь не пойдешь со мной?
Мне срочно надо в уземотдел идти.
Постучалась и вошла хозяйка.
— Самовар готов, а вам, Степан Иваныч, записку прислали.
На конверте почерк знакомый.
«Степа, вчера ждала тебя, а ты не пришел. Потом я поняла, когда ты позвонил. Если хочешь — звони к Ракитиным. Я у них.
Катя».
Прасковья повязывала платок, гляделась в зеркало. Оттуда на нее глядел Степан. Улыбнулась ему, но взгляд у Степана был чужой. А когда обернулась, он уже взялся за ручку телефона и звонил. Звон этот напомнил ей вчерашний сон, сердитого писаря, тройку лошадей с колокольчиками.
— Квартиру Ракитиных! — прокричал Степа. — Я это… да… Сорокин. Позовите… регистратуру. Что?.. Да… Ничего… Может быть, сегодня… Так после обеда…
Повесил трубку, тоскливо проговорил:
— Делов… по горло.
Только сейчас заметил, что у Прасковьи перекосилось лицо и дрожали губы.
— Что с тобой?
Глядела на него огромными глазами и едва выговаривала:
— Сон… вчера… ригистра…
Степан впился в Прасковьино лицо.
— Ну?
— Жена приехала… не ходи…
— Ерунда тебе снится, — прошептал Степан, отворачиваясь.
— Степ, — схватила его за руку, — скажи, кто эта ригистра?
— Ты не поймешь. Давай чай пить.
Уселись за стол. Степан почему-то сам начал часто-часто говорить о хозяйстве, о сенокосе, о ребятишках. Прасковья слушала молча. И было странно смотреть на нее: она будто и слушала и не слушала. Уперлась в одну точку — туда, к столу, к книгам — и все всматривалась, и краснела, и бледнела, дрожали губы.
— Як вам скоро приеду, — говорил Степан, — О лошади мы тогда…
Вдруг заметил… заметил невыразимый ужас на ее лице. Вот она резко встала с дивана, кошкой прыгнула туда, к книгам. Шарахнулся за ней Степан, хотел схватить за руку, но было поздно.
Стеклянными от страха глазами впилась она в роговую с белыми камешками гребенку, вертела ее в руках. Вопросительно вскинулась на мужа, а он, красный, как кирпич, только и успел пролепетать:
— Как же это она…
Спохватился и громко выкрикнул:
— Хозяйка бросает всякую… дрянь!
— Что тут? — вбежала толстая женщина.
— Зачем бросаете? Чья? — указал Степан на гребенку в руках Прасковьи.
— Вам Лучше знать, — передернув лицо, ответила хозяйка.
Прасковья, бледная, подошла вплотную к ней и, задыхаясь, спросила:
— Ваша гребенка?
Хозяйка отшатнулась, замахала руками.
— Никто у нас такой сроду не носит… Степан Иваныч, да разве вы… Ведь это…
Но увидела злые глаза и тяжело задышала.
— Может, наша… Ну-ка, я погляжу…
А Прасковья уже бросила гребенку на пол, придавила ногой, — гребенка хрустнула. Отшвырнув куски ее в угол, крикнула:
— Сволочи, сволочи все!..
Прасковья, закрыв лицо, хлопнула дверью и, судорожно трясясь и все крича «сволочи!», выбежала на улицу.
… Долго и бесцельно толкается Прасковья среди народа на базаре. И сама не знает, зачем ходит, что ищет. Оглушительно и отчаянно стучат кнутовищами в горшки горшечники, дробно грохают жестянщики, вставляя донья в ведра. Шумит и ревет базар на все голоса. Где-то играют на гармонике, поют песни пьяные бабы, кто-то кричит, ругается, и все это вместе шипит, клокочет, толкается и мелькает перед глазами Прасковьи.
Вот подошел к ней мужчина, предлагает ей по дешевке купить четверть самогона; вот старая, толстая, обрюзглая женщина сует под нос какие-то тряпки, а сама слепо жмурится от солнца.
По дороге бегают два мужика. Они гоняют хромую костистую кобылу. Один тащит ее за повод, а второй ременным кнутом нахлестывает под брюхо и под ляжки. Оба кричат, как сумасшедшие, но кобыла вертит хвостом, жалобно моргает слезливыми глазами и едва идет.
Прасковья вспомнила о дяде Егоре. Принялась искать его среди лошадников, но не нашла и направилась к Карасеву. Заглянула в поднавес, но и там телеги дяди Егора не было. «Мотри-ка, вчера купил и уехал. Теперь я одна осталась».
Снова слонялась по базару, очнулась у чьего-то палисадника. Долго стояла и смотрела, как некоторые уже запрягли лошадей, укладывались и уезжали по домам. Возле телег увивались ребятишки, хвалились друг перед другом гостинцами. Вспомнила, что надо ребятам кое-что купить, а как о ребятах вспомнила, потянуло домой.
И снова защемило сердце, слезы застлали глаза.
«Плачу, — мелькнуло в голове, — плачу… А может, ничего и нет, может, зря?.. Пойду сейчас к нему, спрошу».
Чуть не бегом, сталкиваясь со встречными, направилась к уземотделу. Там быстро, шагая через ступеньку, поднялась на второй этаж. Народу в помещении было много, насилу пробралась к кабинету. Отворила дверь, жадно и испуганно заглянула, — пусто. Еще быстрее, не оглядываясь, сбежала вниз, на улицу. И удивительно: почему-то стало легче оттого, что не захватила Степана. Пошла на базар, купила ребятишкам гостинцев и, когда направилась к выходу, на дорогу, услышала, как кто-то ее кличет:
— Пара-ань, аль оглохла, Паранька-а!
Обернулась: за ней бежала тетка Дуня. Это у нее, в первую пору, когда Степана только что избрали в члены уисполкома, стоял он на квартире.
— Куда тебя так несет, а?
— Теть Дуня, — обрадовалась Прасковья, — это ты?
— Знамо я. А тебя и не угадаешь издали…
Вглядевшись в лицо Прасковьи, тетка Дуня ахнула:
— Кормилицы-матушки, ты што, аль прямо с постели? Уж не хворала ли?
— Хуже, теть Дуня.
— Лапынька, — затормошила ее старуха, — что с тобой?
— Нутро болит.
— Небось ребятишки в такую сухоту вогнали. С ними ведь скружишься.
— И не говори.
— Знаю, знаю.
Оглянувшись, старуха тихо спросила:
— Твой-то как, помогает, что ль, тебе?
Прасковью передернуло. Старуха заметила, как побледнела и даже пошатнулась Прасковья.
— Что ты, аль чего… не того?
— Язык не повернется и сказать… Разве ты ничего не слыхала?
Тетка Дуня часто заморгала своими добрыми глазами и, наклонясь, зашептала:
— Поэтому-то и догнала тебя, Паранюшка, поэтому. Слыхала! Как не слыхать? Нешто в нашем городе прокрадешься? И что это пошло такое, а? И все она, Катька, дьявол, распутница. Уж такая и — и… прости меня, царица небесна.
Прасковья, сдерживая душившие ее рыдания, подалась к тетке Дуне, схватила ее за плечи:
— Стало быть правда?
— Сама видала, сама… Да что ты?!
А Прасковья уже судорожно рыдала:
— Те-етя-а, чего же мне тепе-ерь, горе-емы-ышно-ой.
— Не плачь, Параня, не плачь, матушка, — принялась утешать ее старуха. — Зачем плакать?.. Зачем зря себя тревожить? Бро-ось… Вишь, из лаптей-то вытряхнулся, в шляпке захотел… А все ведь че-ерт один. Баба она баба и есть. Только разговор другой.
И когда Прасковья, все еще вздрагивая от рыданий, уходила, старуха крикнула ей вслед:
— Ночевать-то ко мне зашла бы…
Ничего не ответила ей Прасковья и не обернулась.
— Домой, туда, к ним, — шептала она, уже выйдя из города и поднимаясь на гору.
А с горы, когда оглянулась назад, видно было, как утопает городишко в садах, как мелькает златоглавый большой собор, то качаясь, то скрываясь во мгле. На далеких взлобьях гор переливается и сползает синее дневное марево. И кажется: будто не марево это играет по горам, а течет огромная бурливая река.