Гришка уже сидел в зыбке и играл. Перед ним на ниточке болтался крендель, и он ловил его, но никак поймать не мог. Крендель бил его то по носу, то по лбу, а в руки не давался.
Пока мать дотапливала печку, Петька занялся самоваром. Скоро совсем убрались, вымыли лавки, стол, подмели пол и сели завтракать. Пузатенький самовар изо всех сил пыхтел на лавке.
После завтрака пришли бабы. Начали спрашивать Прасковью, как она шла да как дошла, а сами косились на Петьку. Прасковья знала, что бабам не «как шла да как дошла» нужно, а другое: про Степана узнать. Только Петька мешал. Но скоро он ушел на улицу, Аксютку позвали подружки, и тогда бабы, облегченно вздохнув, придвинулись ближе к Прасковье. У всех на уме было одно: «узнать», но сразу спросить тоже неловко. Да и сама Прасковья молчала.
Первой начала тетка Елена. Кашлянув, она вздохнула, поглядела в окно и притворно-весело спросила:
— Чего молчишь, аль в рот воды набрала?
— А чего мне? — тоже ответила Прасковья.
— Поправился, что ль?
— Немножко поправился.
Марина, толкнув локтем Дарью, тоже спросила:
— Небось скучал по тебе, Паша?
Ее сердито перебила Авдотья:
— Поди, как ему скушно! Мало их там…
А Дарья сквозь зубы проронила:
— Может, и зря.
— Знамо, зря! — подхватила тетка Елена, сердито поглядев в окно. — По дурости развели болтовню.
— Он все в том доме? — спросила Марина.
Прасковья чувствовала, как тяжело говорить неправду своим бабам, потому и отвечала неохотно:
— На фатеру переехал.
— Вон ка-ак, — протянула Марина и весело выкрикнула: — Небось и перины теперь у него?
— Кто про что, а Марина про перины, — вздохнула тетка Елена.
Марина обиделась и досадливо взвизгнула:
— А-а, бабы-ыньки-и, сами-то зачем пришли?..
И еще ближе сдвинулись к Прасковье, глядели в упор. И вот шепчет Авдотья:
— Паша, ты без утайки нам, не обмани…
Молчит Прасковья. Видит она: вот кот лапкой умывается, хвостом из стороны в сторону помахивает, вон Дарья ногой по полу шаркает, тетка Елена часто-часто фартук теребит.
— Было, што ль, Паша?..
И тихо, чуть слышно ответила им Прасковья:
— Было…
Дружно заговорили о хозяйстве, о сенокосе, яровых. Сошли на ребятишек — постоянную заботу.
— Пора тебе, Паша, отнимать Гришку-то, — посоветовала тетка Елена.
— И то, сама думаю.
— Вон какой он большой. Небось кусается.
Одна Дарья молчала, но у той свое горе: свекровь из дома гонит.
У церковной сторожки кто-то отбивал косу, бабы шли по улице с граблями.
В избу вошел дядя Яков, тетки Елены «сокровище». Увидев баб, развел руками, сердито наморщил брови и крикнул:
— Это что за бабское собранье тут? Кто вам разрешил? Марш по домам!
Дарья оживилась, вскинулась на него:
— А ты кто такой?
— Я самый старший над всеми бабами. Глянь, и старуха моя тут!
— То-то ты и приперся. Боишься, как бы кто не польстился на нее! — засмеялась Марина.
— Ты, я вижу больно горяча, Маринка.
— Не мерзну.
На улице орал Данила, вестовой:
— Бабы, сено согребать — пересохло!
Подошел к Прасковьину окну:
— Комиссариха, посылай сына аль сама иди.
Бабы ушли, а дядя Яков в дверь крикнул:
— Сама, что ль, пойдешь?
— Сама.
В избе осталась одна только тетка Елена. Она долго глядела, но не на Прасковью, а на зыбку. Взяла в руки веревку от зыбки, зачем-то дернула за нее и, глядя в пол, сквозь зубы спросила:
— Говори теперь: одна я одинешенька с тобой.
— Чего говорить-то? — испугалась Прасковья.
— А правду всю.
Прасковья уперлась взглядом на свои ноги, обутые в лапти. Сначала заметила, что кочета лаптей обшмыгались, лыко размочалилось… Потом весь лапоть начал пухнуть, раздуваться, и вот он совсем расплылся.
Тетка Елена тревожно заметила:
— Что ты, дура?!
Две слезы показались, оторвались, скатились по щекам. Тетка Елена разогнула спину и, сама чуть не плача, крикнула:
— Да ведь и черт с ним, коль такое дело!
Но у Прасковьи уже передернулись губы, в бессилье закачалась голова, а сама она беспомощно облокотилась на плечо тетке Елене.
Сквозь рыдания Прасковья говорила:
— Тетка Елена, четырнадцать годов, а?.. Не поле перейти, четырнадцать… Да што это такое… а?
Но тетка Елена словно не слушала ее.
Она продолжала:
— Не убивайся. У тебя дети. Их надо растить. А ты на миру не пропадешь.
По улице гуськом тянулись бабы, забросив грабли на плечо. В избу вошел Петька. Прасковья быстро отерла лицо.
— Мама, ты сама хочешь идти?
— Сама.
— Оставайся дома, отдохни, а я пойду.
— Отдохну, сынок, придет время.
— Ну, тогда пойдем вместе.
… Стоят знойные дни, солнце светит сквозь желтую дымку: вечерами усталое, как и люди, с бордовым загаром, сваливается оно на вершины леса и далеких гор.
Рожь косят по утрам и после полудня. В обед долго лежат в обносах или под телегами, обливают себя водой, отдыхают.
Блестит, щетинится колкое золотистое жнивьё, тихо и задумчиво стоит последние сроки нескошенная рожь, роняя жесткие зерна на сухую, пепельно-молочной пылью покрытую землю.
Жарко. По черному вспаханному пару тяжело шагают крупные грачи, железными когтями сердито разгребают землю — ищут червей. Спугнутые собакой, ошалело, с глухим клекотаньем подымаются и тут же комьями падают в борозды.
Только нет такой жары в обрывистом овраге, истоке реки Левин Дол. Там из подножья горы Палати бьют холодные ключи. Туда после обеда отправляются ребята поить лошадей, набрать в жбаны воды. Вперегонки мчатся ребятишки верхами на лошадях, а лошади и без понуканья, почуяв воду, несутся степью напрямик. С разбегу врезаются ногами в засасывающую топь, нагибают головы, раздувают ноздри и пьют без отрыва, лишь фыркая. Напьются — и тогда ребята спутывают им передние ноги, пускают на траву, а сами веселой гурьбой бегут купаться. В огромном и страшном котловане, окруженном со всех сторон свисающими корнями, деревьями, густым тростником и жгучей крапивой, вода прозрачна и холодна. Лишь сверху плавают листья, да длиннокрылая мошкара скачет по воде. Ребята знают, как глубок котлован, и без опаски ухают в него с крутого берега. Леденящая вода обжигает их, а им от этого радостно, и они визжат, вскрикивают, барахтаются, ныряют и плавают. Знают ребята, что большие долго будут спать в обносах и под телегами, — успеют еще сходить в ивняк, разорить осиные гнезда и, сверкая пятками, бежать от злых ос. Успеют ребята и на стойло к пастуху сходить. А тот и рад. Бросит доплетать кошелку, пойдет с ребятами в тростник дудки вырезывать. Всем сделает по одной, и начнется игра. Ну, а на дудки, как пчелы на липы, девки. И пойдет пляска и песня на луговине. Наиграются — и опять купаться.
Но вот доносится звон кос с полей, ребята выбрасываются из воды, ловят лошадей и с кувшинами, жбанами мчатся в поле.
Так проходят дни съема хлебов.
Прасковья только что проводила комсомольцев, скосивших ей рожь, и сидела у окна. Вспомнила, что не так давно был в городе председатель сельсовета, который сказал ей, что Степана переводят в другой уезд. Но не это тревожило, а вот то, что узнала там в городе жена его, которая тоже вместе с ним ездила. А узнала она от самой хозяйки Марьи Семеновны то, что живет Степан с новой своей женой и не только не бросает ее, но хочет взять с собой в другой город.
«И живут, — передавала слова хозяйки, — так, души друг в дружке не чают. Даже, говорит, стыдно: все время целованье-милованье, а у меня… дочь в годах».
Больно было выслушивать Прасковье шепот жены председателя. Ведь до этого все еще на что-то надеялась, все казалось, что «пройдет», как дурной сон, а теперь, после разговора, пропасть перед ногами стала еще глубже, и перешагнуть через эту пропасть не хватит сил.
С этими думами долго сидела у окна.
Вдруг насторожилась… Откуда-то издалека, будто от самых гумен, почудились звоны бубенцов. Звоны то затихали, то нарастали и стремительно приближались. Вспышкой мелькнуло: сон… старшина… колокольчики и тройка… «Жена приехала, не ходи-и-и…»