Не успела оторваться от окна, как звоны бубенцов из переулка метнулись в улицу, послышался топот, и с грохотом, круто обогнув колодец, к избе подкатила тележка, запряженная парой серых лошадей.
«Он!..»
Зачем-то выбежала в сени, потом во двор. Видела: откуда-то подвернулся председатель сельсовета, радостно жал Степану руку, вот еще подходили мужики. Некоторые здоровались, некоторые, не дойдя, останавливались около мазанки. Неугомонные ребятишки успели окружить тележку, ощупывали ее, разглядывали, а которые похрабрее — уже забрались на козлы.
— Марш отсюда! — гаркнул на них кучер и взмахнул кнутом.
Степан быстро что-то говорил председателю, стряхнул пыль с плаща и, кивнув подошедшей тетке Елене, прошел в сени. Отворив избяную дверь, заглянул и удивленно воскликнул:
— Эге, да тут нет никого!
Хотел было идти обратно, в это время со двора показалась Прасковья.
— Здорово, Паша, — улыбнулся Степан. — Куда вы все разбежались?
— Я… в огороде была, — ответила Прасковья, — а Петька с комсомольцами ушел. Рожь они нынче смахнули нам. Помогли.
— А где Аксютка?
— С Гришкой нянчится… Да ты в избу проходи, чего в сенях-то стоять, — спохватилась Прасковья и отворила дверь.
Кучер отпряг лошадей, крикнул в окно:
— Хозяева, дайте ведро аль ушат.
— В сенях там… Да погодь, я сама.
И побежала на колодец за водой. Степан огляделся, сел за стол, вынул из портфеля бумаги. Прасковья принесла воды, сама с тревожно бьющимся сердцем прошла в избу и стала около печки. Степан все еще копался в бумагах. Заметила, что на лице у Степана прибавилось несколько новых морщин, старые врезались глубже, а в волосах мелькали серебристые пряди. И так стало жаль ей мужа, таким он показался ей измученным, что хотелось подойти к нему, обнять и крепко-крепко прижать его голову к своей груди. Вновь с особой силой проснулась в ней давнишняя любовь к Степану, тоска по нему, по своему мужу.
«Милый, — шептала про себя Прасковья, — как ты устал… А ребятишки-то одни растут, без отца… В хозяйстве некому. Петька измучился, а я… все сохну по тебе, все думаю… Степа, голубчик…»
Кружились мысли в голове, словно мухи, но одна, большая, вытесняла остальные, и от этой мысли боль нестерпимая:
«Теперь он не твой… Он любит другую, с ней живет и возьмет ее туда, в чужой город».
Мучительное молчание становилось обоим невмоготу, но слов не находилось. Не так, как раньше. Бывало, Степан хоть спрашивал о посеве или просто заезжал и просил что-нибудь поесть… А теперь сидит и молчит — видно, что не нужно, — копается в бумагах.
Сколько бы продолжалось это молчание — неизвестно, да вбежала Аксютка. Она быстро распахнула дверь, как вкопанная остановилась у косяка, потом вскинула голубыми глазами на отца, и не успел он еще ничего ей сказать, как она уже села к нему на колени, обвила шею ручонками и защебетала:
— Тятяня мой при-еха-ал, хорошенький, мой тятя-ня… Дай поцелую тебя… в усики….. в гла-азики, губи-ики… Вот-вот-вот…
Уперлась ручонками ему в грудь, оттолкнулась и, заглядывая в глаза, тревожно спросила:
— Ты, тятя, чего невесе-елай?..
Гладила волосы, усы, целовала и, не умолкая, говорила:
— Тя-ать, у тебя седые волосы, ей-богу! Как у дедушки Якова… А ты, тятя, куда едешь? Чьи это лошади? Вот бы нам одну такую… пахать… Аль снопы возить. Сразу по семи крестцов накладывать.
Спрыгнула с колен, уставилась в окно на лошадей и все о чем-то щебетала. Прасковья спросила Степана:
— По дороге, что ль, аль как?
— А вы не ждали?
— Да вроде и ждали. Тебя, слышь, переводят.
— Ты уже слышала?
— Люди передали… Где самой-то, нешто до этого…
— Да, я сейчас еду на станцию, а потом в губком.
Прасковья вдруг спохватилась: может быть, Степа хочет чего-нибудь поесть? Молочка принести?
— Пожалуй, давай.
— Ну вот… Я сейчас принесу… Отелилась ведь корова-то, бычка принесла…
Ушла в погреб. Пахло в погребе плесенью, капустой, было прохладно. Постояла там, подумала:
«Образумился бы, а?.. Что же он Аксютке-то ничего?.. Ласкалась, ласкалась, а он все сидит и молчит… Зачем же приехал?»
Когда вошла, увидела Петьку. Тот тоже только что вошел и стоял у порога.
— Здорово, Петя, — улыбнулся ему Степан.
Мать толкнула Петьку под бок, он покосился на нее и засопел, как бык. Глядел себе под ноги, бил рукой о коник.
— Как живешь, сынок? — спросил отец.
Петька вскинул на отца черные глаза и глухо ответил.
— Известно, какое наше крестьянское житье…
— Рожь, говорят, скосили?
— Нешто некошена будет стоять?.. Знамо, добры люди скосили.
Переглянулись Степан с Прасковьей, и та, наливая ему в кружку молока, нагнувшись, шепнула:
— Устал он.
Долго разглядывал Степан своего сына, а тот равнодушно, словно нарочно не замечая пристального взгляда отца, смотрел мимо него в окно. Степан спросил Прасковью:
— Много навязали?
— Да как сказать? Телег пятнадцать, што ль, а может, и меньше. Не довязали мы, надо бабу чью-нибудь взять.
Петька усмехнулся:
— Сказала тоже: «ба-бу»! Эка, невесть что… Сами свяжем.
Со вздохом добавил:
— Наше дело… привышно…
«Какой он стал! — подумал Степан. — А ведь это он нарочно большим притворяется».
— Кончил, что ль, учиться? — спросил Степан.
Петька прошел к лавке и сердито процедил:
— «Кончил»!.. Чего кончать? Ежели бы в твердой сети было училище.
— Стало быть, плохо учат?
— Плохо-о… А где книги? Дают нам?
Степан улыбнулся. Ведь перед ним был тот самый карапуз Петька, которого когда-то стегал ремнем за баловство. А теперь? Гляди, какой стал.
Петька взял кружку, налил себе молока и, громко прихлебывая, как это делают большие, указал в окно:
— Казенные, что ль, лошади?
— Да. А что?
— В плуг бы их, жир-то сразу слетел бы…
Мельком заметил Степан Петькины руки: черные, потрескавшиеся, в «цыпках», с обломанными ногтями. Взглянул на свои, и… где-то внутри щекотнул укор совести.
— Насчет лошадей это ты, сынок, верно.
— Чего там не верно… У нас вот…
Степан перебил его:
— Да, да, без лошади, сам знаю, плохо. Обязательно надо купить… Я вот как-нибудь… Хоро-ошую…
Быстро метнул на него Петька взглядом, видимо хотел что-то сказать, но неожиданно вскочил и, ничего не говоря, хлопнул дверью.
— Вот тебе и ра-аз, — удивился Степан. — Это что?
Прасковья испуганно зашептала:
— И сама не знаю, Степа… какой-то сердитый теперь стал. Все о чем-то думает… Устает ведь он, Степа. На нем работы, как на большом…
Аксютка снова забралась к отцу на колени, провела ему пальцем по щеке.
— Глянь, мамочка, а на тятяне грязь.
Прасковья спохватилась.
— Ты, Степа, и не умылся? Умойся, а я самовар тебе поставлю. Ты ведь посидишь еще, а?
— Не надо, — отмахнулся Степан. — Мне некогда…
— Недолго ведь. Пока лошади едят, ты умоешься, а чурки у нас готовы, вода есть…
— Ехать пора, к поезду не поспею… Мне ведь с тобой надо…
И осекся. Увидел, как Прасковья качнулась, уперлась дрожащими руками о край лавки, побледнела. Глухо ответила:
— Ну… как хошь…
Степан отвернулся к окну, смотрел, как курил кучер свою большую трубку и о чем-то тихо переговаривался с теткой Еленой, а несколько взрослых парней молча, с нескрываемой завистью разглядывали лошадей.
«Чего же я сижу и молчу?» — думал Степан.
Ему хотелось говорить с Прасковьей, но слова не шли с языка. Да он и не знал, с чего начать.
А Прасковья, как села, облокотившись на подоконник, так и застыла. Степан несколько раз оборачивался от окна, перекладывал портфель с места на место и злился.
Скоро заметил, как с крыльца сельсовета сошли два мужика и торопливо зашагали к Степановой избе. Дошли до сруба, остановились и начали перешептываться. Было слышно, как посылали друг друга:
— Сперва ты иди, Сема. Что уж тебе скажет, а тогда я.
— Нет, ты иди, дядя Лукьян. Я чего-то тово…