И вот я у гвардии майора Долгова с расписанием занятий батальона. Там, где было написано «Отход», он добавил: «на новые позиции» — и подписал.
За несколько дней до того, как мы должны были представить планы боевой и политической подготовки на утверждение командиру и комиссару полка — все это происходило в августе 1942 года, — нас ознакомили с полученным из Ставки Верховного Главнокомандования приказом № 227.
Суть его можно выразить всего в трех словах — ни шагу назад! Вопрос был поставлен так: умрем, а не будем больше отступать. А раз не отступим — то победим.
Мы приободрились. Во всех звеньях батальона развернулась упорная учеба, мы старались как можно рациональнее использовать свое время, памятуя, что тяжело в учении — легко в бою.
Командир дивизии гвардии генерал-майор Александр Ильич Родимцев сам проводил с комбатами занятия по тактике, топографии и другим видам подготовки. В своей выцветшей солдатской гимнастерке, с неизменным планшетом на тонком ремешке, перекинутом через плечо, с обветренным лицом, по-крестьянски простым и умным, на котором под выгоревшими до белизны бровями голубели цепкие и, казалось, видящие тебя насквозь глаза, Родимцев ничем внешне не отличался ни от нас, нижестоящих командиров, ни от своих солдат. Он и жил по-солдатски: в точно такой же землянке или избе, что и мы, ел ту же пищу, что и мы, из такого же котелка, что и солдаты. Его объяснения всегда были доходчивы и понятны, быть может, потому, что он не навязывал нам своих выводов, а умел пробудить нашу собственную мысль, увлечь тем, чем горел сам. Однажды он предложил:
— Ну а если наступать не перебежками? Если — цепью, чтобы одним прыжком передвигалось все отделение, взвод, рота и каждый имел бы в поле зрения других, как и те — его?
И попросил нас подумать об этом, так как наступление цепью, по его мнению, улучшает управление движением, дает возможность быстрее сблизиться с противником, что, в свою очередь, уменьшает потери.
Не знаю, как в других батальонах, но мы, подумав, согласились с его доводами и стали учить своих солдат наступать цепью. Ведь до того все надежды возлагались на индивидуальные перебежки, и в военных училищах нас тоже этому обучали. А бой показал, что не всегда и не везде такие одиночные перебежки, или перебежки слева, справа по одному, — целесообразны.
Допустим, Иванов побежал вперед, пулемет дал по нему очередь. Он — раз! — и лег в воронку или в ямку и не смотрит, что там сзади делается, ждет, когда перебежит Петров, а тот убит или ранен. Командир дает Иванову команду: «Вперед!» — а Иванов не слышит или слышит, но не видит, чтобы другие перебегали, и тоже лежит, а время между тем уходит, противник усиливает огонь — и в результате атака захлебнулась.
Нам казалось, будет намного лучше, если по команде отделение станет сближаться с противником цепью, одновременными бросками-перебежками. Командир указывает рубеж, который нужно достигнуть, подает команду, и все отделение перебегает. Да и сама уставная команда: «В атаку, за мной!» — тоже вызывала сомнение. Ведь бывало так. Начиналась атака, немец поливал все вокруг огнем, люди ложились. Их приходилось поднимать, а кто поднимает? Командир или же политрук. Со словами «За мной!» командир поднимался и… становился отличной мишенью для врага. Возможно, это и было одной из причин наших больших потерь в командном составе, особенно в звене от отделения до роты. Взводный командир у нас, можно сказать, почти и не жил. Разумеется, в отдельные, критические моменты такая команда нужна, но возводить ее в степень закона при современном насыщении войск автоматическим оружием — значит лишаться командного состава.
Дни были уплотнены до предела. Приказ № 227 как бы мобилизовал, сконцентрировал энергию и волю людей на подготовке к предстоящим боям, требовавшей неимоверного физического и душевного напряжения. На усталость никто не жаловался.
Поскольку в батальоне обновился личный состав, мы старались во время учебы ближе познакомиться, присматривались друг к другу: ведь предстояло вместе воевать. Этим все сказано. Каждому хотелось дожить хотя бы до того момента, когда мы погоним фашистов назад, увидеть это своими глазами. Я приглядывался к новому комиссару Нефедьеву, а он — ко мне.
В те дни я несколько раз разговаривал с ним по душам. Тимофей Андреевич рассказал мне, что был комиссаром в армейском саперном батальоне, а на передовой быть ему еще не приходилось, если не считать нескольких случаев, когда при установке противотанковых мин к их рубежу прорывались неприятельские танки. До войны работал секретарем райкома комсомола где-то в Мордовии или Чувашии, был женат, имел ребенка. Мы иногда над ним посмеивались, это уже позже, когда он начинал письмо своей жене (ее звали Клавдия, а отчество было или Сергеевна или Степановна) словами: «Здравствуй, дорогая КС…»
— Разве твоя Клавдия зажигательная жидкость? (Бутылки для борьбы с танками заполнялись горючей смесью КС).
Нефедьев по годам был старше всех наших командиров. Энергичный, сухощавый, не очень высокий, с вечно торчавшей во рту цигаркой, он быстро вошел в коллектив. Мне он с подкупающей откровенностью сказал:
— Нам нужно, Иван, жить и воевать дружно, проводить единую линию, чтобы не врастопырку получалось. Я еще не имею опыта боев в пехоте, зато разбираюсь в людях. Мы должны создать хороший боевой коллектив, а для этого нужно все согласовывать.
Я думал точно так же и ответил, что это правильно, что и с Ракчеевым мы работали в тесном контакте и у нас как будто неплохо получалось.
Положение на фронте становилось все серьезней. В излучине Дона шли тяжелые бои. Противник наступал на Кавказ. Все чаще в сторону Сталинграда пролетали наши бомбардировщики Пе-2 в сопровождении истребителей. И все чаще нас стала беспокоить по ночам вражеская авиация.
Вскоре впервые в районе Политотдельского фашистская авиация с наступлением темноты начала бомбить какие-то суда и баржи на Волге. Ракеты, повисшие на парашютах, ярко осветили реку. Бомбы со страшным воем летели к воде и там взрывались.
Сводки Совинформбюро становились тревожнее. Противник рвался к Сталинграду. Пора отдыха и учебы подходила к концу.
Как ни было трудно, как ни уставали бойцы за день, молодость брала свое. По вечерам на главном «проспекте» Политотдельского заливались гармошки, и вот уже в одном месте пускался вприсядку по кругу кто-либо из солдат, в другом — заводили песню.
Хороши августовские теплые ночи. Хороша притихшая степь, когда над ней плывет и словно тает в воздухе мягкий девичий голос. Поет, тоскует девушка о милом, ждет не дождется его с войны с победой… А далеко-далеко, где-то на линии горизонта, виднелся отсвет, а то и вспышка пламени, словно пронеслась гроза. Но мы знали — это не гроза, там шел бой. И может, быть, завтра, а то и сегодня поступит приказ — и мы снимемся с места. А пока те, кто был свободен от ночных занятий, спешили на «пятачок». С величайшим старанием танцевали мы со своими партнершами, жительницами села, подряд все танцы, какие только знали наши гармонисты. Здесь завязывались знакомства, серьезные и мимолетные. И как свойственно молодежи, обменивались адресами, давали слово писать друг другу письма, обещали побить фашистов, ни за что не пропустить их сюда.
На одном из деревенских «пятачков» познакомился я с симпатичной девушкой. Вере, так звали ее, было девятнадцать лет. Эвакуировалась она, если не ошибаюсь, из Воронежа и застряла в Политотдельском, где в то время находился ее отец — политработник. Высокая, стройная, Вера была хороша собой, начитанна, и у нас нашлось, о чем поговорить и поспорить. И танцевать с ней было легко и приятно. Однако виделись мы редко: я был очень занят.
Но вот однажды выдался свободный час. Я решил проехаться верхом на своей Малышке, без всякой цели, просто прогуляться. Предупредив Ильина и ординарца Ивана Кузьмича Богуславского (который опекал меня столь же заботливо, сколь раньше Андрей Григорьевич Муха), где буду, я направился в сторону соседней деревушки, что разбросала свои дома километрах в двух от Политотдельского.