Еще когда я шел по телеграфной роте, вернувшись с учений, меня остановили человека три — чужих! — «Ты там на Красовского повлияй, второй день лежит, ни с кем не разговаривает».
Вовик действительно валялся на своей койке, на втором этаже в углу.
— Рыжий, — сказал он мне, как-то по-воровски оглянувшись, — мне Светка изменила. Только ты не ходи за мной, не проявляй дружеского участия. Я не повешусь. Я только должен подумать немного, и все будет в порядке.
— Она тебе сама об этом написала?
— Да. Прислала письмо с подробным описанием всех… — Он так и не подобрал слова. — Рыжий, не сердись, но я не смогу дать тебе почитать, потому что там много интимных вещей…
Моя ласточка Вовик! Он еще заботился о сохранении «интимных» вещей, когда его любовь была грубо и прямо предана!
— Ладно, — сказал я, — никто тебе в душу не лезет. Ты только веди себя прилично.
Я разделся и лег на свою койку. Рядом. Всегда при всех ремонтах, перестройках и реорганизациях, которые так любят в армии, мы отвоевывали себе две верхние койки рядом. Был час ночи. По горизонту над веселыми лесами катилось солнце, вся казарма была залита его светом. В роте многие не спали, особенно те, которые в первый раз переживали арктическое лето, весь этот длинный день без ночи. Во дворе ребята из хозвзвода играли в футбол. Будто не было никакой зимы. И никаких учений. И никакой Светки не было.
Моцарт со справкой
Командир батальона подполковник Снесарев появился в казарме через четверть часа после того, как куранты отштамповали новый год. Пятнадцать минут — время, необходимое для того, чтобы подполковник хлопнул тонкой дверью, выпустил бы в природу острый кошачий запах своего подъезда и спустился бы с горы в батальон. Даже если будет объявлена большая тревога весенней поверки, даже если кто из округа ревизорски нагрянет, подполковник Снесарев не бегом, а чинно, неспешным шагом двинется вниз по ледовой дороге к батальону, к серой неразберихе сараев и времянок, летом окантованной ровными линиями крашенных белилами камней, а зимой — голубыми, выровненными фанерной лопатой заборами снегов. Пусть хоть лютый ветер приходит с залива или пуржища такая, что часовые на посту по полчаса стоят, — Снесарев в своих знаменитых сапогах — хрып, хрып по снегу, спина прямая, плечи развернуты, как на плакате по строевой подготовке. Он шел так, словно у него на уровне бедер функционировала специальная шарнирная площадка, имевшая своей задачей неотклонение туловища подполковника от мирового стандарта вертикали. Его высокая, медленно передвигающаяся по дороге фигура хорошо была видна со многих мест батальона — с дровяного склада, со второго поста караула, с тыльной стороны штаба, с батальонного плаца, где в слякотное лето и окаянную зиму гоняют сержанты рядовых по строевой подготовке: «Дделай по ррразделениям — РРАЗ! Шевеления в строю!»
Снесарев гуманно спускался со своей горы пятнадцать минут. Его видели все, кто хотел. Он давал возможность приготовиться к своему приходу тому, что не было готово. Прибраться не прибранному. Подкраситься не подкрашенному. В части подполковника боялись все, солдаты звали его между собой «Николай Палкин», он знал это, но был равнодушен к прозвищу, так как единственное, к чему он не был равнодушен, — дисциплина и радиосвязь. «У нас должны быть дисциплина и связь, — часто говорил он. — Одно связано с другим. Связь не терпит разгильдяев».
В небольшой казарме хозвзвода, откуда по случаю праздника были вынесены в коридор двухэтажные койки, танцевали друг с другом начищенные солдаты. Лебедев — секретарь комсомола — все обещал пробить в дивизии смычку с девушками с консервного завода, чтобы праздники отмечать вместе, но в дивизии к этому относились косо, а смычка происходила совершенно другими путями.
В углу роты стояла елка, которую три часа назад спилили за батальонскими воротами. Елка была украшена разноцветными телефонными проводами, отработанными телеграфными лентами, списанными радиолампами. Особенно хороши были большие супергетеродины с мощных станций. Под елкой ревел динамик кинопередвижки.
Зная привычки комбата, дежурный по части лейтенант Слесарь уже несколько раз выбегал на стылое крыльцо казармы, до слез доводя глаза розысками на верхней дороге фигуры подполковника. Вовик, все время бегавший из радиокласса, чтобы посмотреть на торжество, видя мучения Слесаря, громко сказал:
— Вот Снесарь с горочки спустился, наверно, к Слесарю идет!
Это было новое в направлении Слесарь — Снесарь. В нашем углу засмеялись.
— Острить будешь после дембеля! — сказал Вовику старшина Кормушин.
Вовик мигом убежал к себе в радиокласс, где была развернута радиостанция. Мы дежурили на ней вдвоем, но смена была не моя.
— Батальон, смирна! — взорал Слесарь, только увидев в дверях комбата.
Кто сидел, вскочил с лавки, танцевавшие разняли руки, застыли на месте. Неловко вот вышло только с радиолой: ее никто не остановил, и Слесарь так и пошел навстречу комбату, печатая шаг по вощеному, мытому-перемытому в «морские» дни казарменному полу, под звуки танго «Южное небо».
— Вольно, вольно, — сердечно сказал комбат. Он улыбнулся по-отцовски. — Пусть люди отдыхают.
— Вольна! — крикнул Слесарь.
Но никто из солдат даже не присел. Комбат долгим взглядом обвел бритоголовую толпу. «Южное небо» кончилось, и иголка спотыкалась о рельсовое пересечение ничего не значащих, пустых бороздок.
— Поздравляю вас, товарищи, с Новым годом!
Комбату нестройно ответили.
— Ну танцуйте, танцуйте, веселитесь!
Слесарь каким-то странным опереточным шагом подбежал к радиоле, перевернул пластинку и крикнул:
— Всем танцевать! Фокстрот «Под парусом»!
Кое-кто вошел в круг. По вощеному полу задвигались утюги сапог. Но большинство солдат стали протискиваться к выходу. Снесареву лучше вообще на глаза не попадаться. Комбат одобрительно осмотрел елку и неспешно двинулся ко мне. Прямо ко мне. Я просто проклял этот угол казармы, где был зажат, как бильярдный шар. Отступать было поздно.
Я переступил с ноги на ногу и улыбнулся. Край моей гимнастерки был залит электролитом. Как нетрудно было догадаться, это могло пройти и не бесследно.
— Как идет служба, товарищ Рыбин?
— Отлично, товарищ подполковник!
Черт меня дернул прийти сюда! Я дежурю на станции и обязан сейчас спать в своей собственной койке. Потому что после завтрака мне на боевую связь… Или бы лучше сидел в радиоклассе. Там, даже если встать по стойке «смирно», все равно край стола закрывает это проклятое пятно на гимнастерке. Дело проверенное!
— К годовщине февральской у нас что-нибудь будет новенькое в самодеятельности?
— Постараемся, товарищ подполковник. Времени совершенно нет для репетиций. Предоставили б нам хотя бы недельку…
— Не к месту разговор. Поздравляю вас, товарищ Рыбин, с Новым годом. Надеюсь, что в новом году ваш экипаж покажет образцы работы на средствах радиосвязи и хорошую дисциплину. Кроме того, командир роты представил вас к званию младшего сержанта. Есть мнение, что этот вопрос будет решен положительно.
— Спасибо, товарищ подполковник!
Снесарев четко повернулся и подозвал старшину Кормушина.
— Два наряда вне очереди за пятно, — сказал он, кивнув в мою сторону.
Заметил все-таки, Палкин!
— Слушаюсь, товарищ подполковник!
Кормушин посмотрел на меня с улыбочкой. У него всегда один наряд: таскать воду в противопожарную бочку на чердак. Заниматься этим веселым делом нужно часов шесть. Колонка во дворе, от колонки несешь ведра метров двадцать точно по дорожке. Срезать угол, пройти напрямую нельзя: непорядок. На крыльцо взошел — ставь ведра, потому что две двери нужно по одной открывать. Если открыл сразу обе — телеграфисты ругаются, им там дует. Ну вот, волоки ведра через две роты в умывальник, там вторая остановка. По лестнице шатучей сначала лезешь так, свободный. Открыл люк, спускайся вниз за ведром, волоки его по лестнице на чердак, там идешь под балками пыльными, нагибаешься, как под обстрелом. Бочка от люка шагах в восьми. Лить неудобно, крыша мешает. Поговаривали, что Кормушин раньше делал такую шутку: тайно присоединял к этой бочке шланг и потихоньку сливал воду. Так что человек мог двое суток таскать туда ведра. Но — опять же по той же легенде — Кормушин был за это жестоко бит солдатами втемную и с тех пор якобы о шланге перестал и думать…