Вовик выключил станцию и сладко потянулся.
— На далекой Амазонке, — сказал он, — не бывал я никогда. Только «Дон» и «Магдалина» — быстроходные суда, только «Дон» и «Магдалина» ходят по морю туда. Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам суда уходят в плаванье к далеким берегам…
— Давай, давай дальше, — сказал я, — я хочу посмотреть, как идут дела с декламацией у военнослужащего, только что совершившего должностное преступление.
— Дальше, — сказал Вовик, — пожалуйста. На чем мы кончили? К далеким берегам? «Плывут они в Бразилию, в Бразилию, в Бразилию, и я хочу в Бразилию, в Бразилию, друзья. Никогда вы не найдете в наших сумрачных лесах длиннохвостых ягуаров…» Между прочим, ты, как старослужащий военнослужащий, должен знать, что сигнал тревоги подается в самое дорогостоящее время для солдата — когда Морфей забирает его в свои объятия и сладостные сны из гражданской тематики переплетаются с уставными командами. — Вовик был воодушевлен, словно лицедействовал на сцене. — И вот тут-то звучит команда: рота, подъем, тревога! Эта команда разрывает душу молодого человека, вдруг пропадают все снящиеся женщины, сон кончается с хрустом раздираемого полотна. Раздираемого тигром… Нет, тигром — это маловероятно. Раздираемого двумя малярами, которые хотят один кусок продать, а на втором нарисовать картину — два лебедя на лунном пруду около замка — и тоже продать. И ты, как старослужащий, должен знать, что если это драгоценное время прошло — тревоги не будет. Генерал Дулов спокойно спит в люксе дивизионной гостиницы, а пакет, который он с собой, несомненно, привез, лежит в сейфе у секретчика в штабе дивизии, на втором этаже, как войдешь, последняя комната направо. Новогодняя ночь прошла, и, даже если объединить все имеющиеся в наличии сухопутные силы Варшавского договора, ее невозможно вернуть и что-нибудь соорудить внутри нее. Поэтому, мой друг Рыбин, мы сейчас, после подъема, пойдем с тобой в столовую, где сынтригуем по лишней порции трески, потом я завалюсь дрыхнуть, а ты, проведший со мной ночь в бессмысленных и бесплодных разговорах, сядешь на это место и будешь клевать носом целый день, пока я не сменю тебя. Но и следующей ночью тебе не придется спать: в казарму ворвется посыльный, ко мне прибежит дежурный по части и крикнет, чтобы я передал такой-то сигнал в пятый полк. Но я клянусь тебе — я подбегу к твоей койке и тихонько разбужу тебя, чтобы отвратительная трель звонка не разорвала пополам Большую Пироговскую улицу, которую ты наверняка увидишь во сне. Я подойду к тебе и тихо тебя разбужу, чтобы все образы сна мягко исчезли в тумане, а потом брошусь к своей станции и буду терзать ключ и чувствовать, как с каждым ударом по контакту взрывается вся сонная громада пятого полка, как они там бегут к бронетранспортерам и волокут к машинам ящики со снарядами. А потом, через час, мы с тобой встретимся в эфире и вот только тут, сидя в какой-нибудь снеговой яме под елкой, ночью, в лютый мороз, ты оценишь мой благородный поступок, потому что чувство благодарности в тебе не было запрограммировано родителями, а появилось на свет в результате общения с достойными людьми. В частности, со мной… Но позволь, я все перепутал! Я просто отлакировал действительность! У тебя же в кармане два наряда от старшинки! По протекции комбата. Нет, твое будущее просто ужасно. Ты возьмешь два ведра…
— Алле, хватит, — сказал я, — дальше я все знаю. Переключись на одиночные выстрелы.
— Изволь, — сказал Вовик, — будем стрелять пореже. Но ты учти: новогодняя ночь кончилась. Сейчас прогремит долгожданный звонок — это прокричит петух, перед которым бледнеет сатана, — и она кончилась для всех. Наши приятели проснутся в Москве в чужих квартирах, в чужих душах, чужих постелях. В сегодняшнюю ночь начаты новые дела. Зачаты новые дети. Свершены новые измены. И только мы с тобой в эту ночь не изменили никому, не прошлись ни по чьим судьбам…
За дверью загремел звонок подъема. Но Вовик продолжал:
— …не сломали ни одного сучка, не говоря уже о дровах.
— Рота, подъем!
Это дневальный. Тишина. Еще можно поваляться на койке. Чуть-чуть. Самую малость.
— А ну, подъем, первый взвод!
— Второй взвод, подъем!
Это сержанты. Теперь минута промедления чревата нарядом. Скрип сорока матрацев. Приглушенные чертыхания. Дневальный:
— Зарядки не будет, всем чистить снег!
Проклятая зима!
Вовик устало плюхнулся на свою табуретку, перелистал Драйзера.
— Надуманно, — сказал он, — и, главное, длинно, длинно!
За дверью начались обычные репризы.
— Олифиренко!
— Ась?
— Не ась, а подъем! Вы что, оглохли?
— Тщсжант та не вслхав!
— Уши заложило? Можно подлечить!
Рота построилась и протопала по коридору. На казарменном плацу пофыркивали две батальонные лошади, впряженные в необыкновенную упряжку — перевернутую скамейку, которой, как ножом бульдозера, чистился снег. За скамейкой должны были идти солдаты и придавливать ее к земле, чтобы она не перелезала через горы снега, созданные ею самой. Проклятая зима!
Вовик, истощенный ночью и нескончаемым холодом радиокласса (он вообще очень любил тепло и однажды после учений залез в черные внутренности сушилки и заснул там среди валенок и просыхающих портянок), притулил голову на Драйзера. Я тоже прилег в углу класса на сдвинутых табуретках, впереди у меня был тяжкий день, и неплохо было бы отдохнуть. Хоть двадцать минут до завтрака, да наши.
— Кто придет в класс пуговицы асидолом чистить — гони в шею, — сказал я. — Здесь станция развернута.
— Хорошо, — сказал с большим зевком Вовик.
Я положил шапку под голову, закрыл глаза и в следующее мгновение вошел в стремительное пике, предшествовавшее сну. Я летел к этой равнине сна, откуда, как из болотного тумана, появлялись какие-то силуэты, лица, полуразговоры, как вдруг явственно услышал, что по роте кто-то пробежал. Я приподнялся. Электролампочка резала глаза, как бритва. Из телеграфной роты в нашу кто-то крикнул:
— Эй, сачки, тревога!
Поднялся дикий гвалт, захлопали створки пирамид с оружием, вся наша старая казарма, переделанная в свое время из химсклада, затряслась, как при землетрясении. Через две секунды после одинокого возгласа, обозвавшего всех радистов сачками, дежурный по роте страшным голосом заорал:
— Рота, тревога!!
Я взглянул на Вовика. Он сидел перед передатчиком с красной от Драйзера щекой и, видимо, просто был в состоянии шока.
— Ну и влипли, — сказал я.
— А он и ахнуть не успел, как на него медведь насел, — медленно сказал Вовик.
— Ну-ка вызови.
— Какой смысл?
Вовик включил передатчик, стал вызывать, эфир девственно молчал.
— Народ безмолвствует.
По-моему, до Вовика еще не дошел смысл произошедшего.
В класс ворвался Слесарь.
— Красовский! Передайте в пятый полк сигнал «триста восемьдесят шесть». Срочно!
— Связи нет, товарищ лейтенант!
— Как? Станция не в порядке?
— Да нет. Станция в порядке. АС у меня. Перерыв до девяти. Выключился пятый полк.
— Как это выключился? Кто ему позволил?
— Я.
— Нас расстреляют. Вы слышите — я вам передал приказание. Сигнал «триста восемьдесят шесть». Выполняйте приказ!
Мы снова остались одни, а за стеной, как говорится, плескалось «море веселья». Грохотали сапоги, лязгало оружие, застонали пружины под каким-то пробежавшим по простыням и смятым одеялам солдатом, Вайнер и Прижилевский — по голосам было слышно — с пыхтением и матерщиной тащили по этому забитому людьми узкому проходу свой стопятидесятикилограммовый ящик со сверхсекретным передатчиком. Все кричали, обе двери были, наверно, распахнуты, потому что холод бежал в роту, но кому теперь до этого дело? Все тепло теперь будет при тебе. Дней на семь, а то и больше.
Во дворе как раз в это время взревел первый бронетранспортер. Кажется, машина Шурика. Считай, что благодарность от комбата у него уже в кармане. А то и фотография «при знамени части».
Вовик что-то там возился под столом, ревя от отчаяния и явной бессмысленности своих усилий. Он вынырнул оттуда, злой и растерянный, снова стал настраивать передатчик — я понял, что он переключил станцию на предельную мощность, хотя сам прекрасно понимал, что это жест отчаяния. Можно собрать вместе хоть сто передатчиков, да что толку? Никто не услышит их соединенного крика, потому что нас не слушают! Наши приятели спят себе в теплом фургоне, и в пятом полку тишь и благодать. Кто руки моет, кто снег чистит, кто печку топит. А радисты, которые вот сейчас, в эту секунду должны выбежать и крикнуть — эй, братцы! Тревога! Братцы, хана этой тихой жизни, потому что тревога! А может, война! — эти самые радисты спят в своем фургоне, потому что их подвели, потому что кто-то проявил легкомыслие и разгильдяйство. А связь не терпит разгильдяев!