«Да разве своих девок в селе мало? — думала Прасковья. — Все на виду выросли. Каждую небось знает с малых лет». А эти, барачные, как она их про себя называла, что ни есть — последние люди. И хоть Зинкины родители своих детей довели до дела, но уж одного того хватало для неприязни к ним Прасковьи, что за свою жизнь они так и не смогла выбраться из барачной каморки.
«А сегодня он о свадьбе заговорил, — сокрушалась она. — Поди ты — и барачной невестой не побрезговал».
Прасковья шла межой. Она видела, что Клава и Стеша идет лениво, ее поджидают. Но ей не хотелось догонять их. Они сразу же поймут ее настроение и начнут выпытывать, что случилось.
Клава только и ждет, чтоб почесать язык по такой-то причине.
22
Стойло определили пока в Погремке.
Есть место такое за селом — две неглубокие проточины идут с разных сторон: одна из Коростова, другая — с Дальних Дубков. Весной, в паводок, бегут по полям ручьи. Они, словно чужие, разбежались в разные стороны. И вдруг у села сходятся, образуя широкий лог. Посреди лога — овражек, где бью семь родников. Все лето по тому логу течет ручеек. Но зато тут раньше, чем в других местах, появляются проталины, растет щавель.
Сколько помнит Прасковья — вся ее жизнь связана с этим логом. В детстве она любила играть тут в лапту, в клеп. Где раньше всего сходит снег? В Погремке! Где полня в мае покрывались травой-муравой? В Погремке!.. и все дети, после школы, бежали сюда, за село. Бегала с ними и босая голенастая Параня Ядыкина. И не было ей равной по ловкости да по резвости.
Потом, когда Прасковья выросла, узнала, что через Погремок идет дорога в Исканский лес. Бабы ходили в лес за дровами. Проводив коров в стадо, тайком от соседки, шныряли по лесным опушкам, собирая белянки да чернушки. В войну только и жили лесом этим. Подбились бабы с дровами — в лес; пришла пора ягод, все от мала до велика — в лес. Грибы пошли — само собой: встанешь чуть свет, управишься со своей группой — в лес, за Погремок.
И в лес бегом и из леса.
Сколько годков-то Прасковья тем и жила, что бегом бегает, на своих-то резвых ногах! Бегала — да и все теперь бегает. Взгляни на деревенскую улицу — увидишь хоть одного спешащего мужика? Нет, не увидишь. Если кто и спешит, меся ботами весеннюю грязь, так это баба. Потому как у бабы всегда сотня неотложных дел: на ферму надо, свою корову надо подоить да всех мужиков обмыть-обстирать.
И так вышло, — хоть не хотелось Прасковье догонять баб, — она тут же, на меже, догнала их.
Пошла рядом, тяжело дыша.
— Чой-то ты, Прасковья, заколготилась нонче? — спросила Клавка, улыбаясь ей как подруге, хотя Прасковья в матери ей годится.
— Ноги сдают, бабы. Утром встанешь, а они как ватные какие-нибудь, — призналась она.
— Ешь рис, — посоветовала Стеша. — Моя золовка вот так же на ноги жаловалась. Так один знакомый человек посоветовал ей утром, натощак, есть рисовую кашу без соли. Что ты думаешь? Помогло. Через месяц золовка бегала как молодая.
— Брехня все это! — подхватила Прасковья. — Сколько за жизнь-то свою облетишь на этих ногах? Рисом небось не возвернешь былого.
— У мужиков не болят, — сказала Клавка. — Они болят от беготни.
«У твоего не заболят!» — подумала Прасковья, глянув на Клаву.
Если есть в селе хоть одна счастливая пара, так это Сусакины: Клавка и ее муж, колхозный кузнец, Семен. В ребятах Сеня этот незаметный был. Был он чуточку рыхловатым, малоподвижным подростком. Из армии пришел — все в город норовят, а он в колхозную кузню молотобойцем определился. Смех один: кто теперь в кузне-то работает? Вместо сарая мастерскую себе на задворках сгородил и сидит в ней по вечерам. Возится со старым мотороллером, отслужившим свой век. Все лето только и слышится: фыр! фыр! Это Сенька заводит мотороллер, а он не заводится. Выедет на улицу, а ребята его сзади толкают, смеются: «Приказал долго жить!» Семен только отмалчивается. Он знает, что рано или поздно добьется своего: железка заработает.
И правда, бьется над мотором все лето. Но мотороллер у него все ж заговорит. Глядишь, однажды Сенька понесся на нем из одного конца деревни в другой, всех прохожих выхлопными газами обдаст. Бабы с удивлением смотрят ему вслед: здоровый детина, гривастый, с массивным задом, который не умещается на узеньком сидении мотороллера, едет по деревенской улице, распугивая кур. Взрослого ли человека это дело?
Однако кто знал Семена, тот снисхождение к нему имел: Сеньку в деревне считали чудаком. Женился на Клавке — от отца надумал отделиться. Участок себе выхлопотал на Бугровке, у самого пруда. Поставил избу — деревянную, под черепичной крышей, а избу, а хоромы. Обшил дом «в елочку». Наличники и фронтоны сделал резные. Наверное, не было такого дня, чтоб он о своем доме не думал, — о том, как украсить да благоустроить его. В старину, бывало, фронтоны из дерева вырезали. А он надумал вырезать их из листового железа. Узоры сделал, покрасил их. Такому дому не в Загорье стоять, возле тухлого пруда, а впору на Нижегородской ярмарке красоваться. Любопытные ходили смотреть на избу, как на картинку какую-нибудь. Удивленно кивали головами: «Ну и Сеня! Ну и рукодельник! Какую красоту-то сгородил!» А что в доме-то понаделал — какие радио и телевизоры, — о том и говорить нечего.
За таким мужем и Клавка что тебе пава. Двоих родила, молодая еще, а уж раздалась, подобрела — не идет с подойником, а плывет, как гусыня.
Так незаметно, за ленивыми разговорами, он дошли до Погремка. Было тепло. Ветер так и обжигал. Над лугом висело марево. Жаворонки пели, перебирая прозрачными крыльями. Прасковья сняла с себя платок и, как бывало, в одном сарафане, шагала легко, размашисто. Думала, что никуда не ушли годы, а она, как и прежде, молодая и сильная.
Погремок перешли у верхнего пруда.
От Погремка осталось лишь одно название — ручей давно уже не гремит. Тихон Иванович запрудил лог и поставил три запруды: одну выше села, а два пруда — внизу, за селом. В пруды запустил карпа, охрану выставил, и все лето кормил рыбу отрубями. Говорят, тоже доход осенью — только мороки много с рыбой.
Выше села, где было стойло, овражек у самой воды. Пожевывая жвачку, кучкой лежали коровы. Между коровами, пощипывая траву, ходило десятка полтора овец с кривоногими ягнятами.
Это все, что осталось от сельского стада.
Каждая хозяйка, замолкнув, уже приглядывалась к стаду, отыскивая взглядом свою комолку. И Прасковья тоже приглядывалась. И уже нашла взглядом Красавку, когда Клава толкнула ее в бок:
— Смотри, Параная, твои!
— Где? — не очень веря словам Клавки, спросила она.
— А вон, вон… Да не сюда глядишь — за ракитами!
Поглядела Прасковья в ту сторону, куда указывала Клава, и правда — они.
На той стороне пруда, где была дорога в Туренино, стояла «Волга». Леша беж пиджака, в одной рубашке, облокотившись на машину, любовался Зинкой. Она ходила по берегу пруда, рвала козелики и пела что-то. Песни не слыхать было, но Зинка пела, а издали за ней наблюдал Леша, без кепки, в белой шелковой рубашке, которую Прасковья утром гладила.
Но вот Леша подошел к Зине, поднял ее на руки и стал кружиться вместе с нею. Она откинула голову и рукой, в которой были цветы, обняла Лешу за шею. Она смеялась, и этот смех совсем сбил с толку Прасковью.
«Может, она и вправду любит его?» — мелькнуло у нее. Леша упал на луг вместе с Зинкой, тут же встал, поправляя сбившиеся волосы. Зинка дурачилась: она села на траву и, изобразив крайнюю усталость, рукой закрыла глаза. Леша нагнулся, взял из ее рук цветы, отнес их в машину. Положив на сиденье цветы, он вернулся к Зинке, опустился перед ней на колени и замер так. Не было видно, целовал он ее или говорил ей что-то мешали кусты ракитника. Только когда Прасковья вновь вышла на поляну, она увидела, как в обнимку они шли по лугу, собирали цветы.
«Чего они собирают в этакую-то пору?» — подумала Прасковья.
Сорвав цветок, Леша подходил к Зинке, отдавал ей, и очень скоро в руках у нее был второй букет.